Карта сайта

Диалог 21 век

Библиотека сайта

Региональные подразделения РФО

Подразделения РФО по направлениям исследований

Сайт Глобалистика

 

Начало книги. Введение. Содержание.

Часть I. 

Владимир ШКУНДЕНКОВ

Зачем физики строят ускорители? Антропокосмическая модель Вселенной

Часть II.  Владимир АРШИНОВ

На пути к коммуника-тивной Вселенной солидарности и альтруизма

Часть III.  Николас КУЛЬБЕРГ

ЦЕРН  и  институты  России

Часть IV. 

Джеймс ПУРВИС

Англия, Испания, Америка и Россия

(Рассказ о моей жизни)

К вопросу о простоте и элегантности информационных решений

Приложение:

Джон Маклиш ФЕРГЮСОН

Разработка и практический опыт использования информационных систем для управления большими физическими проектами

 

 

Часть I. 

Владимир ШКУНДЕНКОВ

 

ЧЕРНОЕ  ОЗЕРО

 

Копировать книгу целиком

 

(Зарисовки из студенческой жизни конца 1950-х годов)

Эксперимент с судьбой и чернилами в пожарной бочке

Белые лилии и синие звезды

Может, завтра нас не будет

Эпилог. Рябина красная

 

Предисловие

 

Повесть «Черное озеро» была написана в 1971 году и стала для автора хранимой на многие годы тайной, не раз спасавшей его «тайной огня тайны» в нелегкие для него времена. Уже много позже, став по жизни философом, автор узнал, что мол­ча­ние явля­ется мощнейшим оружием. Имя ему – исихазм. А найдено оно было в средние века православными монахами – Гри­­го­рием Паламой (XIV век) и другими, став частью русской культуры. Так, незримо входя в наши души, проявляет себя дух культуры…

*     *     *

Молчание-исихазм, уводящее человека в пространство космичес­кого одиночества, предполагает одно условие – желание достичь некой цели. Если эта цель высокая, то хранящий тайну молчания получает в руки оружие – одной только мыслью сме­тать врагов. А что означает «высокая цель»? Это совсем просто: она красивая.

*     *     *

Поэзия и исихазм – простейший путь погружения в дух русской культуры. Женская природа русского духа и привнесенный в него православием дух свободы сложились в XIIXIV веках в религиозную фило­софию русского староправославия, которая от сражения на Куликовом поле (1380) и до настоящего времени ведет ее носителей по дорогам побед. Это погружение начинается с поэзии. С этого начинается и наша книга. Остальное идет ниже.

 

      

 

ЭКСПЕРИМЕНТ  С  СУДЬБОЙ  И  ЧЕРНИЛАМИ

В  ПОЖАРНОЙ  БОЧКЕ

 

     От лестничной площадки, на которой сидит студент-вахтер – крытый фанерой стол с пятнами синих чернил, доска с ключами на кривых гвоздях, черный дежурный телефон, единственный на все общежитие, – подозрительно таращащий на меня заспанные глаза, еще восемь ступенек вниз. Тамбур. Тяжелая дверь с большой деревянной ручкой. На мгновение наваливается темнота.

     И – солнце! Рыжее, золотое. Тишина. Но какая странная? Ненадежная утренняя тишина...

 

   ...совпадающая где-то с теми странными ощущениями чего-то неизвестного, что должно произойти со мной.

     И наоборот, все, о чем я думал под влиянием этих настроений и что привело к идее – поставить эксперимент о реальности проявления судьбы, сегодня, когда эксперимент пошел, оказалось словно отображенным в том, что я сейчас видел.

     Хотя   н и ч е г о    о с о б е н н о г о ,   если посмотреть со стороны, во всем, что меня окружало, не было...  

 

     Безлюдная, словно вымершая, улица освещена на одной стороне лучами восходящего солнца, в то время как другая ее сторона погружена в длинные черные тени. Тяжелые дома постройки первых послевоенных лет, серые или желтые, и торчащие вениками молодые тополя – кажется, они никогда и не вырастут.

     Поликлиника, длинный забор и снова густая тень. Шаги гулко раздаются в пустоте, отгороженной стеклами окон.    

     Странные настроения и странная пустота… Это совпадение было, как символ. Казалось, едва затронув тему исследования судьбы, я обрел возможность видеть мир не таким, каким он представлен обычно людям, но глубже и острее и как бы проникая в скрытую сущность жизни. Взять хотя бы это подмеченное совпадение странности моих настроений и странной пустоты улицы, по которой я иду один в самом начале эксперимента.

     Оно, это совпадение странности того и другого, на которое    я едва ли обратил бы внимание в иное время, при обычных обстоятельствах, несло, как сейчас казалось, какой-то внутренний смысл и воспринималось чуть ли не как «знамение»...    

     Людный днем перекресток улиц Красноказарменная и Лефортовский вал, в глубине которой стояло наше общежитие, шестиэтажное здание из красного кирпича, – сейчас тоже пуст, и пока   я жду свой трамвай, лишь одна девчонка прошла мимо.

     Я отвернулся, чтобы дать ей возможность посмотреть на меня, а в последний момент, когда она проходила рядом, сам открыто посмотрел на нее Она улыбнулась. Я ответил ей глазами: ты сейчас моя. Она в ответ: твоя. И прошла дальше.   

     Подошел трамвай и застучал тормозами, зашумел открывающимися дверьми. Правила требовали войти и уехать, и я вошел.

     А может, я не прав сейчас? Может, это и есть – судьба? Ведь именно об управлении ею я думал все последнее время. И вот на этом пути сделан первый шаг – моим включением в игру с поставленным экспериментом, – а этого, возможно, достаточно, чтобы она начала проявляться?

     И она, судьба, – вот эта девушка-куночка, как таких называли в старину, сероглазая блондинка, которая пока не ушла далеко, – уже проявилась? А у меня еще есть секунда-вторая: можно сойти! Но... я не сделаю этого. Двери захлопнулись, и трамвай с грохотом покатился от навсегда ушедшего в неизвестность к какой-то другой неизвестности.    

     Какая тупая тоска... Я стою и держусь за серую стальную ручку, а за окном мелькают знакомые до противного стеклянный лабораторный корпус с круглой башней, строящийся хлебозавод.

     Вот сейчас, в эту секунду, я проезжаю хлебозавод. Это именно я его проезжаю. Почему так медленно тянется время? Вот он. Хлебозавод. А вот я. Стою и держусь за серую ручку. И смотрю на завод изнутри себя своими глазами и вижу его. Ну и что? Какая пустота внутри... И надо еще что-то делать.

     Механически взяв билет, пошел вдоль вагона искать свое место. Выбрав одно, мгновение подумал и сел на соседнее, именно то самое. Трамвай в это время стал поворачивать налево, и я напряг слегка мышцы. Тело послушно вдавилось в полумягкое сиденье, и я вместе с трамваем пошел на поворот.

     Вот бы прибавить сейчас хоть немного скорости!..

     Была ли потеря девчонки не такой уж невосполнимой, или же это был всего лишь проблеск судьбы, где были уже движение      и поиск, но еще не было настоящего пересечения с ней (судьбой), а может, просто сделали свое дело дважды совершенные по правилам поступки – не унизился перед собой (не выпрыгнул из трамвая за первой же юбкой) и следом сделал еще один правильный шаг, когда стал искать и нашел в трамвае «свое» место, – как знать, что здесь было причиной? – но только нахлынувшее было чувство тоски стало переходить в не столь уже мучительную грусть. Уже совсем не безысходную, но светлую и тихую, такую красно-золотистую. Как ранний весенний вечер, когда       в морозном, быстро темнеющем мартовском небе вспыхивает первая звезда.

     Все же как сложно устроен мир! Стоило бы мне догнать ту девушку, как – знаю – все померкло бы. Но если еще раз ее случайно встретить, то уже можно заговорить. И в этот день, расставаясь в темноте подъезда, я ее поцелую.

     Как будто в каждой конкретной ситуации есть всего лишь одно решение, один узкий коридор, и человеку только и остается – найти его и пройти по нему.

     А нарушишь правила – выбываешь из игры.

     Но что тогда создает эти «ситуации»? Что-то «сверху» или же это «что-то» зависит также от человека?

     Задумавшись, я чуть не проехал свою остановку на Абельмановской. Водитель, увидев, что я рванулся в последний момент, снова открыл захлопнувшиеся было двери. Киваю ему на ходу и выскакиваю из трамвая. Дальше пять остановок троллейбусом до Авторемонтной.

     Переулок. Речка-канава с грязной водой. Старые покрышки    в журчащей воде, мрачное строение из кирпича на той стороне. Зарешеченные, сто лет не мытые казематные щели-оконца.

     Последние минуты свободы.

     Мостик. Склад. Ворота. Домик в одно окошко. Я чувствую себя здесь хозяином, толкаю дверь ногой и вхожу в проходную.

     – Что-то раненько сегодня. Здравствуйте! – Голос сторожихи, еще молодой незамужней бабы лет тридцати, толстой, с тонкими выщипанными бровями, застал меня врасплох.

     – А, здрасьте! – Я вложил в то, как произнес это «здрасьте», немного оправдания перед ней за то, что не сразу ее заметил.

     В предстоящем спектакле требовалось разыграть все до мелочей. Любая, даже самая маленькая, оплошность могла погубить задуманное.

     Но все шло гладко. Тон, которым я поздоровался с незамеченной поначалу сторожихой, тоже был правильный. И теперь глупая честная сторожиха, с которой у нас были по-своему дружеские отношения, непременно скажет «ребятам», когда они придут через полчаса, на волне разведенного мной сентиментального настроения: «А один уже пришел. Спрашивал: ребята не приходили?» И это тоже будет еще одним камешком в том, похожем на карточный домик, здании из абсурда и нелепых нагромождений, которое я собирался построить – не без надежды на поддержку со стороны таинственного Провидения.

     Что, в свою очередь, в случае успеха с этим сомнительным делом, могло бы рассматриваться как доказательство (пусть это будет всего лишь элементом доказательства, и только для меня) существования этого самого Провидения – как некой силы в проявлении судьбы. И притом – управляемой силы?

     И вот пока все шло так, как должно было...

     Пройдя на территорию, я завернул за сарай. Выгрузив из спортивной сумки целую гору пузырьков и бутылок с синими и фиолетовыми чернилами, собранных со всего общежития, на секунду остановился. Получится или не получится? Если окажется, что чернила не тяжелее воды...  Взяв бутылку, опустил ее в глубину сорокаведерной пожарной бочки и перевернул. Подождав минуту, осторожно вытащил обратно. Удача! В бутылке была вода,     а чернила вылились в воду и ушли на дно.

     Вслед за первой в дело пошла и остальная «посуда». Наконец, покончив с «работой», я вскарабкался на вершину четырехметрового штабеля из сохнувших досок: не сидеть же внизу, когда есть такая возможность – забраться на крышу. Теперь только ждать. До прихода бригады оставалось еще пятнадцать минут.

     Я лег на спину и закинул руки за голову. От штабеля шел запах свеженаколотых дров. А в небе таяло маленькое подковообразное облачко. И скоро его уже никто никогда не увидит.

     Когда-то в детстве я ходил в музыкальную школу. Меня нельзя было назвать успевающим учеником. Вся эта затея             с музыкой принадлежала матери, хотевшей во что бы то ни стало дать мне хорошее образование. Я же относился к этому несколько иначе и часто не успевал даже вымыть руки перед занятием в школе после игры в футбол с такими же десятилетними охламонами в нашем дворе.

     Как хорошо я помню эавораживающие звуки глухих ударов по кирзовому футбольному мячу, которые врывались в открытые окна нашей комнаты, выходившие во двор, когда я должен был   с отвращением нажимать желтоватые клавиши ненавистного трофейного пианино, отрабатывая в пассажах все эти «нежно и задумчиво» или «бодро и энергично, как вода в ручейке поставленные учительницей задания. От меня это требовалось делать «ну хотя бы сорок минут каждый день». И это были сорок минут ежедневной медленной пытки.

     Не каждый это поймет, а кто-то, возможно, прочтет эти строки даже с чувством презрения. Но я, рожденный под знаками Тигра и Овна, этими двумя огненными символами борьбы и безрассудства, был предназначен, по-видимому, для чего-то совсем иного – ведь я же чувствовал это!

     К тому же мой старший брат тогда, в конце наполненных упоением победы сороковых годов, был соперником самого, как потом оказалось, Льва Яшина. Стоявшему на воротах московского «Динамо» Алексею Хомичу в 1949 году стали подбирать молодую смену. И вот тогда, на последнем этапе выбора, была устроена игра между командами «Юный динамовец» и студенческим «Буревестником». На воротах сборной студенческой Москвы стоял мой восемнадцатилетний двоюродный брат, и это его, а не двадцатилетнего Яшина, «не показавшегося» в этом матче, выбрали тогда победителем в конкурсе динамовские тренеры.

     Однако судьбы великих людей, похоже, полны кажущихся случайностей. Брат мой после сложных раздумий все же не решился уйти в профессионалы, ибо это, как он говорил мне позже, помешало бы ему доучиться и стать инженером. Он повторял эту мысль потом еще многие годы. И я всегда «соглашался» с ним. Занявшего же «его» место Яшина (его игру) он очень любил.

     А мне нравилось нападение. И если выкраивалась возможность, то всегда бежал на футбольную площадку. А оттуда шел прямиком в музыкальную школу.

     Понятно, что в школе меня уже «любили не очень». И учительница (мы жили тогда в одном из прибалтийских городов) била меня карандашом по пальцам. Это было больно и очень обидно.

     И хорошо помню, как, направляясь в школу с черной нотной папкой с витыми ручками-шнурами (которую за ее «девчачий» вид ненавидел еще больше, чем само пианино), я думал: впереди еще целых шесть кварталов. Потом их оставалось четыре, два... 

     Вот тогда, по дороге в музыкальную школу, я придумал одну игру. В одном месте дорога к школе поворачивала налево, но можно было пройти еще квартал и только тогда поворачивать налево. Перед самой школой оба пути сходились.

     Игра состояла в принятии решения: по какому пути пойти сегодня? Не зависит ли от этого то, как ко мне отнесутся в школе? И не связано ли это вообще с моей судьбой? Ведь, пойдя сразу налево, я уже потому, что увижу другие дома, других людей, и мыслить буду совсем иначе, а это значит – я совершу     в это время другие поступки. Пусть это будет даже что-то и вовсе незначительное. Но все равно это будут уже не те поступки, которые я совершил бы, пойдя в этом месте прямо. И кто знает, быть может, это послужит началом совсем другого пути...

     А потому каждый раз, доходя до развилки, я – подобно старшему брату – испытывал мучительное чувство сомнения и тоски по утерянному.

     Но в школе меня все равно били по-прежнему. Этим желтым шестигранным карандашом фабрики «Сакко и Ванцетти», который почему-то никогда не стачивался хотя бы до половины. И в ожидании своей очереди к учительнице, стоя у окна, выходящего в узкий монастырский двор, я смотрел на пробивающуюся между камней травку и думал о том, что вот я тоже живу и у меня есть также своя судьба. И хотя я прожил уже десять лет своей жизни, но впереди оставалось самое интересное. Мне верилось в это.     Я хотел в это верить. Как продолжаю думать об этом и теперь.

     А вот в «хорошую» учительницу, которую можно было бы сделать такой, правильно выбрав дорогу в школу, перестал верить довольно скоро. И если бы не воспоминания о «несчастной» травке, возможно, обо всем этом уже совсем бы не помнил.

     Ведь, как и травка, в той игре я был не свободен. Слишком уж очевидными были связи моих музыкальных злоключений с «этим грязным и никому не нужным футболом», и просто так, пойдя налево или же прямо, эти связи было не изменить.

     Но сейчас – совсем другое дело. Ведь девчонку я встретил чисто случайно. И если согласиться еще и с тем, что наше будущее связано с поступками, которые мы совершаем сегодня, – быть может, связано даже буквально, вплоть до того: буду ли я и дальше смотреть на это тающее в небе облако или нет? – то как в этом случае угадать, сколько надо смотреть на это облако, чтобы жизнь пошла именно в таком направлении, которое приведет       к новой встрече с той красавицей-девчонкой?

 

     В восемь пришла вся бригада. Увидев меня, одиноко сидящего на штабеле, они покатились хохотом.

     – «На ель ворона взгромоздясь...» – Борька, мой друг и наш бригадир, ужасно довольный, что смеется надо мной, по прозвищу Ворон, попался уже на удочку, которую я и не готовил.

     – А я встретил девушку, – сказал я слезая.

     Хохот покатился снова:

     – И мы тоже! – В окошке за стеклами застыло круглое лицо сторожихи.

     Сейчас надо было говорить, говорить... Главное – не дать ему почувствовать подвоха с моим ранним появлением на складе.

     Борьке, для которого я строил весь этот «карточный домик», сказали, что мне поставили указатель звонка на будильнике так (вперед), чтобы я мог подумать, что это розыгрыш для моего опоздания. И понял, что проспал и все давно уехали. После чего, по замыслу «злоумышленников», я должен был, кое-как умывшись  и похватав на ходу что попало, полететь (на трамвае) на склад.   И якобы только тут, наконец, сообразить, что, кроме ложной установки звонка, мне перевели вперед еще и сами стрелки, да так, что в действительности все еще только просыпаются. 

     Хоть какое-то, но это было объяснение моему раннему появлению на складе. Однако в спектакле, как известно, важно не только его содержание, но и игра. Особенно же опасны паузы, с помощью которых, как оказалось, можно даже создать чуть ли не самый лучший театр. «Художественно» передавая настроение.

     Между тем Борька подошел к своей бочке и внимательно осмотрел ее.

     – Что-то песочка на дне не видно. – Борька был старый волк в такой же, как он, волчьей стае, и осторожности ему было не занимать. Но в бочку он все равно залезть должен! Я как можно более лениво подошел к нему и посмотрел на дело своих рук. Н-да...

     – Это солнце наискосок. А хочешь – помогу, перевернем         и нальем снова. Только условие: я тоже купаюсь. После тебя, –  добавил я, вовремя спохватившись по ходу спасительной мысли-экспромта и предлагая ему значительную уступку. Неужели он согласится?

     Он подмигнул левым глазом и отчеканил:

     – Хрен вам всем! Вот такой: две лягушки, две квакушки. – Он показал нам две фиги.

     Со своей точки зрения он был, безусловно, прав. Вчера, когда он предложил нам отчистить пожарную бочку от грязи и слизи, чтобы превратить ее в «шикарный бассейн», ему – от лени – никто помогать не захотел. После чего он, «такой передовой», вычерпал и выскреб ее в одиночку, а потом еще и залил свежей водой, пожертвовав на это все свои перерывы. И недвусмысленно объявил, что бочка переходит теперь в его частную собственность, – заявление конечно же явно неосмотрительное.

     Ни одна точка зрения не бывает абсолютно верной. Или безопасной. Он забыл, что склад – это пиратский корабль, и законы на нем, хотя и жестокие, отличаются высшей справедливостью.

     И так, шаг за шагом, он уже вчера покатился к своей гибели: начав с ошибки – отказавшись поделиться «бассейном» с товарищами, – он только что повторно проявил жадность, подтверждая этим поступком один из известных законов – парности, и, как это часто бывает в подобных случаях, еще и, можно сказать, наорал на нас, обозвав хреном с лягушкой. Отрезав себе тем самым последний путь к спасению: один он тяжеленную бочку с водой не перевернет, а возиться снова с ведром означало бы смазать уже подготовленное «гулянье», получившее у нас даже свое название: «Единоличное торжественное купание в пожарных бочках на глазах безумно завидующей ленивой публики».

     Или сокращенно – ЕТКПБ на ГБЗЛП, как нацарапали гвоздем на стене сарая – для сохранения на этой Доске почета, как объяснили, «жизненного описания периода активности у Бориса». Что тоже нацарапали в сокращенном виде, на этот раз над входом в сарай. Но «у Бориса» сокращать не стали.

     Посмотрев на вчерашние записи, Борька презрительно усмехнулся и объявил начало работ. Я взял кувалду и зубило и стал разрубать железную проволоку, которой при перевозке на приспособленных для этого «студебеккерах» (сохранившихся еще со времен войны) с открытым прицепом обвязывают пачки досок.

     Наша работа заключается в укладке досок в штабеля, для просушки. Потом из них делают мебель – мы ее видели, побывав однажды на фабрике, – довольно плохую. Обычно двое работают внизу, на подаче досок, и двое – наверху, по их укладке.

     Сверху открывается привлекательный вид: склад с его полутора десятком штабелей из сосновых и еловых досок, обнесенный с трех сторон высоким деревянным забором и отгороженный речкой, на берегу которой в репейниках бродит коза. 

     А дальше – многоколейное полотно железной дороги, с проносящимися электричками и бесконечно тянущимися товарняками. И уже совсем далеко, у горизонта, – какой-то мрачный завод        с вечно дымящими огромными трубами.

     Работать наверху – это привилегия, но она имеет и недостаток: каждую доску требуется положить концом, глядящим во двор, вровень с другими. Эта элементарная операция связана с участием головы и потому причислена у нас к разряду «интеллигентных». «Интеллигентной работой» заниматься никто не хочет, поскольку она мешает думать о чем-нибудь своем.

     Поэтому чаще всего, как и сегодня, она поручается бригадиру, иначе – «голове». Он и его напарник, худой и маленький очкарик Яшка, которому на случай, если он станет разведчиком или шпионом, придумали подпольную кличку «Шпрот», – это «интеллигентики». Они, в соответствии с Основным законом нашей Советской Родины, отнесены у нас к «прослойке» (между трудящимися), но это, как они нам заявили, их нисколько не задевает. Со своей стороны, работая почти каждый день на штабеле, они считают себя занимающими «верховное положение» и потому могут позволить себе даже покрикивать на нас:

     Эй там, внизу! Не забудьте погасить наши окурки!

     Но и мы не собираемся оставаться в долгу. Воспользовавшись минутным перерывом, когда они в очередной раз закуривают, мы с четвертым членом бригады, немногословным и всегда охотно участвующим во всех моих «мероприятиях» соседом по общежитию, подбрасываем им доску потяжелее и тремя-четырьмя уда-рами молотка, торопясь и рискуя попасть по пальцам, вколачиваем в нее здоровенный гвоздь, прошивающий заодно и нижнюю, направляющую доску, по которой осуществляется подача.

     Они слышат удары, но неписаные мальчишеские законы не позволяют им проявить недостойное в данном случае любопытство, предполагающее недоверие и подозрительность. Однако вернувшись к работе, они теперь пыхтят, пытаясь вытащить наверх нашу, скрепленную с неподвижной, доску, но никак не могут даже сдвинуть ее с места. Наконец Борька, чувствуя, что «тут что-то явно не то», посылает вниз Яшку – проверить. А у нас в это время происходит «разговорчик»:

     – Он что же, решил, что не докурил?

     – Да нет, он просто решил погасить его в бочке. Они ведь со вчерашнего дня пожарники. Даже попали на Доску почета.

     – Это хорошо. Надо бы брать с них пример. И я хочу туда же!

     – Тогда получится уже бастион! На страх врагам. С названием «Две ж…».

     Но всему приходит конец. И вот уже наша доска с вывороченным гвоздем поднята и уложена на то место, которое, если верить философам, было ей уготовано еще до того, как она была выстругана. А мы продолжаем работать. Двадцать шагов вперед, бросок и двадцать шагов назад, за новой доской. Доски по очереди взлетают наверх и там ложатся такими же тонкими, как зарабатываемые нами рубли, метафизическими рядами. Доска, еще доска... 

     Постепенно окружающее перестает существовать, остаются только ощущения ритма и собственной какой-то безграничной силы. И еще – снова – мысли о той девчонке.

     Сначала, когда я только взглянул на нее, у нее был осторожный взгляд из-под полуопущенных ресниц. Но я ей сразу сказал: ты мне нравишься. И в ее глазах появился пламень.

     Я знал, что надо делать в это мгновение: только атака. И она тихо ответила: да, твоя. И ушла.

 

     – Шабаш! – объявляет Борька.

     Уже перерыв. А кажется, только что начали работать. Мне жаль куда-то вдруг исчезнувшего настроения. Я им живу еще, вот только не помню – о чем это думалось в конце? Но – хватит! Сейчас начинается самое интересное.

     Мы вылазим из башмаков и, осторожно ступая по засохшей колкой земле, наезженной протекторами грузовиков, идем купаться. Скинув последние, линялые и драные остатки тряпичной цивилизации, поочередно влезаем под сверкающую струю, бешеным потоком хлещущую из пожарной кишки. Задержавшийся дольше положенного непременно получает пинок в скользкий мокрый зад и, еще ничего не понимая, оглушенный и ослепленный, вылетает в тишину яркого солнечного утра.

     Если все по правилам, то обида не допускается. Но случается, что пострадавший посчитает себя «жертвой произвола» – то ли слишком рано, по его мнению, был получен пинок, то ли этот пинок был оценен им как слишком сильный, – и тогда он, схватив подвернувшейся тряпкой растущую у забора крапиву, бросается мстить «и за обиду, и за поруганную честь». При этом поднимаются такие кутерьма и вопли, что даже коза начинает бегать по берегу речки и блеять от испуга.

     Представление с блеющей козой и бегающей вместе с ней по складу бригадой, сверкающей незагорелыми бастионами, однако, обычно продолжается недолго, прекращаемое пятидесятилетним завскладом Митей (он же Дмитрий Васильевич НОУ – Ну Очень Уважаемый), который на требование сторожихи «надеть на них штаны» выходит и начинает ругаться. Приказы же и ругань НОУ-Мити считались у нас не ниже фельдфебельских и потому подлежали немедленному исполнению. Но сегодня ожидается нечто необыкновенное, и мы ведем себя тихо, даже слишком тихо.

     – Эх, покупаемся! – это Борька. Он тоже разделся и теперь набирает пригоршнями воду из бочки и плещет себе на лицо и на грудь, чтобы сбить немного жару. Вода сверху чистая, и он пока ничего заметить не может. Напряжение нарастает, главное сейчас  – не обращать на него внимания и не дать ему в последний момент почувствовать подвох. И так мое раннее появление на складе чересчур подозрительно. Но все невольно следят за его действиями, и кажется – вот-вот кто-нибудь не выдержит и засмеется. Тогда все пропало. Но уж очень он походил сейчас на важничающего петуха, из которого решили сварить суп.

     Зачем-то я поискал козу. И замер: из-за соседнего штабеля высунулась ее морда с оловянными глазами, похожая на застенчиво поглядывающую даму, которая тупо уставилась на нас. Наверное, услышала по звукам плещущейся воды, что наступил «противный» перерыв.

     Только этой дуры недоставало! Надо было немедленно переключить внимание, и я рассказываю одну историю, случившуюся на складе в прошлом году и так же во время летних каникул.

 

     Однажды Митя сказал нам, чтобы мы пришли на следующий день не вчетвером, как всегда, а вшестером: будет дополнительная работа. Проблемы тут не было, ибо найти в студенческом общежитии желающих подзаработать можно было всегда.

     В тот день на склад привезли вату в тюках, и от нас требовалось затащить ее под крышу в сарай. Четверо, как обычно, должны были работать на укладке досок, а двоим надо было идти в сарай. Работа в сарае грязная, поднимать наверх тяжеленные пятипудовые мешки и глотать пыльный воздух – чего хорошего? Поэтому идти туда никому не хотелось.

     Чтобы было по справедливости, решили «бросить на пальцах». Это дело известное: по команде каждый выбрасывает на руке  столько пальцев, сколько хочет. Выясняется общая сумма, и затем ведется отсчет по кругу, который у нас при первом «бросании» всегда начинался с бригадира, принятого по моему предложению за «начало всех координат». На ком счет кончается, тот вылетает – ему и идти.

     А если вылетит бригадир, то при следующем бросании отсчет ведется уже от того, у кого оказалось больше выброшенных пальцев. Чтобы все было ясно заранее, надо это выбросить самому.

     Бросили раз. Борька, Яшка и я остались. Бросили по второму разу. Когда подсчитали сумму, я поднял на Яшку взгляд ужа на лягушку. Он понял. Его глаза метнулись, а рот поехал на сторону. У него, правда, еще оставалась надежда, да и я тоже не знал еще: получится ли? Но он понял правильно: я наносил удар.

     Между нами велась тайная война. Яшка принадлежал к той категории людей, которые разменивают свои интеллектуальные способности на общественную деятельность. Будучи так называемыми активистами, они, как это чаще всего бывает, заботятся прежде всего о том, чтобы заполучить возможность распределять общественные блага. Такие, как путевки в бесплатный профилакторий, какие-то жалкие надбавки к стипендии и другие мизерные льготы, оставляемые для борьбы между маленькими людьми.

     Однако и на этих крохах, если их собрать вместе, можно было существовать очень даже неплохо. Надо было только хотеть всем этим пользоваться. Чем и отличался наш Яшка. Воевать с такими умниками за справедливость – значило разменять свою жизнь на их. Поэтому хотя все хорошо это видят, однако никогда против них ничего не делают.

     Но я тоже считал себя умным, только по-иному. Так, меня все же эаинтересовало: а что будет получаться, если, не вступая         в открытую борьбу, тем не менее при каждом подвернувшемся случае дергать его за хвост невезения? Тем более, что времени на это дополнительно не требовалось.

     Стали подсчитывать. Так и есть! Выбор пал в этот раз на Яшку. Его лицо на мгновение стало жалким, но, зная, что за ним наблюдают, он тотчас овладел собой.

     Бедный Яшка, со своим умом ловкача он «ну никак» не мог понять: как это можно управлять количеством чужих пальцев, когда каждый «кидает» сколько он хочет? Он знал, что я навожу на него, но понятия не имел – как это делается? Я же объяснял это его фатальным невезением.

     Хотя уж очень большого секрета здесь не было. Просто есть такой (отмеченный выше) закон – парности. Под него подпадает, скажем, известное выражение «пришла беда – открывай ворота».

     В данном же случае этот закон проявляется в том, что при повторе игры одни и те же люди выбрасывают примерно одно      и то же количество пальцев. Это становится особенно заметным в том случае, когда количество играющих превышает четыре-пять человек. Возможно, конечно, что это распространяется не на любую ситуацию, а предполагает некое «особое настроение» – в этом случае можно, по-видимому, говорить, что оно у нас было.

     Так или иначе, но закон обычно срабатывал. И поэтому если «бросили» раз и ты остался играть дальше, то сориентироваться  и вычесть понесенную потерю (отнять из общей суммы число, выброшенное вылетевшим из игры), а затем тут же, имея целью «наводку», внести необходимую поправку к числу своих пальцев при известном «начале координат», в общем, не так уж сложно.

 

     Моей задачей является отвлечь внимание от Борьки и от козы, и я иду на эту жертву – раскрываю секрет Яшкиного невезения. Сейчас эта цена вполне оправдана: такого спектакля, который должен произойти, еще никто никогда не видел.

     И это мне, кажется, удается. Мы посмеиваемся над Яшкой, но и Яшка тоже доволен: оказывается, все очень просто, а главное – нет ничего фатального.

     Но эта история имела еще свое продолжение.

 

                              У Черного моря открывшийся мне

                              В цветущих акациях город...

 

     Это – Борька. Он, можно сказать, целые сутки предвкушал,      как мы ему будем завидовать. И вот он уже произвел первое –  оно же самое торжественное – погружение, но оно осталось чуть ли не незамеченным. Конечно, он видит, что я рассказываю что-то там интересное и все над этим смеются, но ему от этого не легче, и яд разочарования разлился в его душе, столь долго готовившейся к этому столь возвышенному моменту в его жизни. И теперь он, чтобы хоть как-то привлечь наше внимание к происходящему, поет «задушевную» песню про героя, весну и о море.

     А я продолжаю свой отвлекательный рассказ.

 

     Яшка и доставшийся ему «приятель» ушли в сарай затаскивать на чердак пыльные тюки, а мы занялись укладкой досок. Время близилось уже к обеду, когда они вылезли наконец на чистый воздух и, сверкая глазами, мрачно заявили: «Хватит! Половину тюков подняли мы, а остальные пусть затаскивают другие».

     Это было не по-мужски, и я сказал им об этом. И, чтобы подчеркнуть пренебрежение, добровольно пошел в сарай. Вместе со мной пошел верный друг Борька.

    Когда мы вошли в сарай, сразу стала понятна тонкая месть, которой отплатил мне Яшка: тюки были все до одного подняты на чердак, и теперь ожидался наш, точнее – мой, выход из сарая     с лицом настоящего мужчины.

     Я не мог не оценить его удар по достоинству. Но, видно, это был не тот день, который должен был принести ему радость.

     Мы сбросили один тюк и уселись на него.

     Сидим. Дымим. Время идет. Яшка с тремя другими работает, укладывая доски в штабель и зарабатывая деньги в общий котел.

     Прошло, наверное, целых полчаса, когда в дверях появились их скептически раздраженные физиономии.

     – Мы, что же, должны работать, а вы, гады-подкулачники, отдыхаете? – еще с порога начал было выяснять отношения борец за распределение общественных надбавок.

     – Что ты, Яшка, – ответили ему, – мы уже заканчиваем. Вот только один тюк остался.

 

     Борька видит, что произведенное уже им первое показательное купание в пожарных бочках не вызвало ожидавшегося интереса, и, отказавшись от дальнейших попыток привлечь наше внимание, просто плещется «в наше и ваше полное собственное удовольствие» – как известил он «рогатую козу и других», проверив перед началом пальчиком воду: уж не холодная ли?

     Вода была не холодная. И чистая. На глубину пальчика.

     Закрыв ладошками оба уха, он теперь выпрыгивает вверх        и затем, как свалившийся в воду с берега бегемот, с шумом погружается в глубину. Вода кипит. Его нет. Потом он снова есть.

     – Эх, хорошо! – выкрикнул он, выскочив один раз из бочки особенно высоко, а потом снова исчезнув. Счастливый. Ну очень счастливый бегемот. В глубинах синих морей.

     «Человек никогда не бывает так счастлив или же так несчастлив, как ему это кажется» – вспомнились мне слова одного философа-француза, жившего при каком-то короле Людовике и, кажется, кардинале Ришелье. Это высказывание раньше мне представлялось неверным: я все же верил в высокие чувства. Но теперь, пожалуй, начинал понимать, что он хотел этим сказать.

     Напрыгавшись и, возможно, помечтав о пляжах южного моря, недоступных для наших дырявых карманов, Борька остановился и о чем-то задумался. Ему, по-видимому, что-то показалось, и он плеснул себе на грудь. Потер и снова плеснул. Набрал воду в пригоршни и стал пристально рассматривать. Лизнул. С удивлением взглянул на нас.

      На нас из бочки глядело что-то синее и зеленое. Знакомое     и незнакомое. Как соленый огурец в банке с вареньем.

     Настало то страшное прояснение, когда жертва смотрит тебе   в глаза и все понимает. И снова потухло.

     Потом «оно» стало медленно вылазить наружу и разглядывать себя. Замерло. Втянуло. Моргнуло. Изогнулось. Улыбнулось.

     – Держи ее! – закричал Яшка истошным голосом.

   Борька вывалился через край и, к нашему неописуемому (или наоборот) восторгу, не поднимаясь, на четвереньках (потом он будет объяснять это желанием замаскироваться от сторожихи) побежал в открытую дверь сарая.

     Когда у нас появилась способность двигаться, мы, охая, припадая и держась за бока, пошли поглядеть в сарай.

     Там, в углу, обернувшись какой-то мешковиной, сидел Борька. Мне показалось, что на глазах его были слезы. Впрочем, сейчас это было трудно определить.        

     Пришедшая на шум сторожиха склонилась над ним и терла чем-то (мне показалось – грязным) по скрюченной спине.

     – А ведь еще и учатся, – сказала она, облив нас горечью искренних девичьих чувств. Ее глаза светились и прожигали. – Вот только что из таких хулиганов выйдет?

     В руках у нее было синее вафельное полотенце.

     Борьку попытались отмыть, согрев на костре ведро воды, но успех был сомнительный. Решили спросить пудру у сторожихи. Та посмотрела на нас с Яшкой грустными коричневыми глазами и осуждающе покачала головой – э-эх! – но пудру все же дала, не проронив при этом ни слова. И развернулась к нам своим, напоминающим легкий танк, обтянутым юбкой с рюшками задом. Последнее, по-видимому, следовало понимать как то, что «нас благодарят» и что для нас «аудиенция уже закончена».

     Мы на мгновение замерли, завороженные божественным.

     – Мерси, мадам! – Яшка встряхнулся первым, отсыпал пудры в бумажку и, соблюдая соответствующий моменту французский этикет, пошел на цыпочках танцующей походкой к выходу из будуара с кочергой и печкой, изящно держа кулек с драгоценной пыльцой на вытянутой руке. Сторожиха, видимо, ждала, когда мы захлопнем за собой дверь, и потому пока не поворачивалась.

     Проныра Яшка, мгновенно оценив расположение развернутых к нам задом сил противника, подскочил к столу, схватил стакан   с налитым в него чаем с лимоном и отпил, подлец, половину. Потом так же ловко вытащил чайник из плиты и стал доливать кипятком отпитое. Сторожиха, услышав звяканье за спиной, не выдержала, хрюкнула какое-то ругательство и пошевелилась.

     Яшка в порыве вдохновения, заметая следы своего поведения, совершенного в отношении известной брезгливостью сторожихи, поймал на окне муху и топил ее пальцем в чае, в расчете на то, что он (уже не очень сладкий чай с лимоном и плавающей в нем шевелящей лапами мухой) после этого будет вылит в ведро.

     Я вернулся, схватил его за штаны и вытащил за порог.

     Борьку попудрили. Оказалось, что это здорово помогает. Но на нос, как объяснили, пудры, к сожалению, не хватило («эта жадина не дала»). Пришлось ему в таком незаконченном виде самому идти к своей покровительнице.

      – Да не забудь, когда она даст, еще обозвать ее жадиной, –  кричали вдогонку ему. – Или даже дать ей пинка!

 

 

 

*          *          *

 

     Во второй половине дня, незадолго до конца работы, во двор въехала грузовая машина. Вышел из домика Ну Очень Уважаемый Митя и, глядя куда-то вниз и немного в сторону, велел нам нагрузить ее старыми досками, очевидно, для «левой» операции.

     Вместе с ним был кудрявый юноша, с черными оливковыми глазами, аккуратно одетый, в отглаженных брюках и начищенных штиблетах, державшийся в стороне от нас – можно было догадаться, что Тоже, Видимо, Уважаемый. И еще Кудрявый.      В общем – ТВУК.

     НОУ-Митьйа помялся немного, почиркал по бумажке и вскоре ушел, а мы разбрелись в поисках разных завалявшихся досок.

     ТВУК, глядевший на нас стрекозьими глазами-сливами, освоился через некоторое время и позвал меня:

        Положи эту доску!

     Мгновенно что-то подбросило меня, и, еще не соображая, что мне хочется сделать, я уже шел прямо на него.

     А! Я понял: мне ну просто позарез захотелось пройти именно по тому месту, где стоял этот презрительно щурящийся на нас юноша, делающий свои первые шаги в самостоятельной жизни.

     Тот испуганно отскочил, а когда я пошел обратно, он уже переместился поближе к шоферу, который недружелюбно разглядывал меня.

     Я от страху подмигнул шоферу и забросил в кузов машины приволоченную гнилую доску. Они промолчали. Поморгав и подождав новых приказаний, я пошел за другими досками.

     Снова вышел Ну Очень Уважаемый Митя и, поглядев опять вниз, но уже в другую сторону, велел сбросить им с ближайшего штабеля пару досок получше.

     – Ворон, хватай! – Борька, забравшийся на штабель, с припудренным зеленым лицом прицеливал в сторону нашей теплой компании конец тяжеленной доски, скаля от напряжения зубы.

     Я не двигался.

     Херувимчик-ТВУК и шофер с удивлением взирали на нелепое привидение, размахивающее доской-косой над их головами.

     Вдруг из-за штабеля выскочила коза и, отчаянно блея, проскакала за угол сарая. Вслед за этим откуда-то из-под низу кто-то мяукнул человеческим голосом.

     И уж совсем не кстати что-то пролетело в сторону речки, громко хлопая крыльями.

     Из-под низу опять мяукнуло.

     Шофер побледнел и полез в кабину. ТВУК в штиблетах исчез. Митя, похоже, сквозь землю провалился.

     Сторожиха Нинка вылетела в трубу.

     Юбка застряла.

     Я посмотрел на небо, но ничего интересного разглядеть в нем не смог. Нинки не было. Потом все же принял доску и бросил ее в кузов. Машина тронулась и покатила.

     Вместо шофера в ней сидел теперь гусь. А около серого гуся скорчился черный твук. И скреб по стеклу когтями.

     Но этого я уже видеть не мог.

     Однако четвертый член бригады, державший открытой одну, исправную (качающуюся), створку ворот, что-то такое, наверное, оттуда, спереди, видел и, должно быть, от этого неестественно хохотал. Машина выкатила из ворот.

     Четвертый член поперхнулся и выкатил глаза.

     Тут откуда-то выбежал очкарик в надвинутой на нос соломенной шляпе и, присев на тоненьких ножках, засвистел неожиданно с разбойничьей удалью. За сараем «Ж… у Бориса» заблеяла коза.

     Заскрипела открываемая дверь. Из домика вышла сторожиха, держа в руках метлу. И стала подметать двор.

     Белые рюшки на ее юбке были измазаны. Возможно, сажей. Юбка трещала по швам.

 

 

 

Человек никогда не бывает так счастлив или так же несчастлив, как ему это кажется

 

 

 

*          *          *

 

     Вечером, вернувшись домой и поужинав, я решил описать       в дневнике свои впечатления. Отвратительное настроение, пришедшее вслед за историей с «левыми» досками, когда я полез на рожон, не желая обслуживать оливкового херувимчика, не давало уйти в тот, другой, мир – настроений, который почему-то ломался, когда в него врывалась реальная жизнь.

     Ведь я ни при каких обстоятельствах не мог бы прислуживать этому херу-с-вимчиком. Что же, выходит, я был все-таки прав, когда «пошел» на него? А как же быть тогда с теми настроениями, которые кажутся важнее всего на свете, но которые тотчас исчезают, как только делаю то, что – по стечению обстоятельств – не могу не делать? Прислуживать – не могу, но и лезть на рожон из-за каждой мелочи – недостойно, а потому подобное «мелочное поведение» ломает настроение тоже...  Где же выход?

     Задача казалась нерешаемой. Я задумался, кажется, надолго.  И через некоторое время показалось, что я не так уж и расстроен. А может, даже и вовсе не расстроен?..

     Через несколько дней я уезжаю в спортивный лагерь. Что-то    в нем принесет судьба? Но почему я так жду чего-то?

 

 

 

     В дверь тихонечко постучали, затем она открылась и в комнату вплыл бочком четвертый член.

     – У тебя нет сахара? – мягко спросил он, скользнув взглядом   в мою сторону.

     Он знал, что я веду спортивный дневник. Дневник и сейчас лежал у меня на коленях, прикрывая коричневую тетрадь на фоне коричневого же грубошерстного солдатского одеяла.

     Я никогда не прятал эту тетрадь от каких-то там «органов», просто не хотелось думать, что кто-то может залезть без спроса   в твою душу... Но так, по-видимому, думали не все. И однажды дневник неожиданно исчез.

     В комнате было обыскано все, но его нигде не было. А через три дня он появился на том же месте. Но это был всего лишь спортивный дневник в светлой обложке, который могли видеть все, а коричневую тетрадь, похоже, и не искали.

     Конечно, я понял все. Но вычислить четвертого члена бригады тогда не смог.

     У нас на этаже жили разные человеческие типы, и некоторые, особенно бывшие старички-фронтовики, которым перевалило за тридцать, одинокие, ограниченные и где-то даже озлобленные  из-за обрушившихся на них трудностей послевоенного времени люди, вызывали во мне сложную смесь ощущений и чувств, состоявшую как из уважения за их прошлое, так и из неприязни за жалкий вид. Симпатии, конечно, были взаимными, и мне тогда показалось, что дневник взял кто-то из них. Но особенно копать  в этом вопросе не полагалось, тем более что дневник вернули. Правда, теперь он был уже «не совсем тот», и писать в него я какое-то время не мог. Как не мог знать и судьбы взявшего его.

 

     Четвертый член должен был умереть первым. Но споткнулся он об этот камень на рубеже сорокалетнего возраста – «сгорел на работе», как пишут тогда о них, – уже где-то в далеких краях.

 

     Мы с четвертым членом, однако, в дальнейшем в этой книге встречаться не будем. Как и с Яшкой-Шпротом. О последнем скажу только, что через пятнадцать лет после окончания института, когда мы увидимся в ресторане гостиницы «Москва» по случаю очередного, кратного пятилетнему сроку, юбилея, он окажется одним из двух первых с нашего курса докторов наук, решившим какую-то сложную задачу с управлением ночной стрельбой.

     Он придет на эту встречу в черном пальто с красным шарфом и черной шляпе с большими прямыми полями, которые будут создавать ему соответствующий его положению шикарный имидж. Но это будет чуточку смешно, потому что тогда, в конце мая, будет стоять теплая погода и все соберутся в назначенном месте – в сквере перед Большим театром – без верхней одежды. А у него, похоже, без шляпы – не получалось.

     Борька, наш бригадир, поработав с год инженером на низкой зарплате, затем уйдет в армию и дослужится там до полковника, занимаясь исследованием проблемы: что эффективнее – одна надежная, но дорогая ракета, как это предпочитают во всех своих делах делать немцы, или же – следуя за американским подходом – несколько менее надежных, но зато дешевых?

 

     Я никогда никому не желал такого зла, как смерть. Но судьбы, как это можно заметить, подвластны законам, которые не зависят от человека. Однако же в исполнении этих законов человеку отводится не фатально-пассивная (где заранее все предопределено), но, наоборот, – активная роль.

     И мне довелось видеть, как эта роль может сделать активного человека, занявшего правильную «позицию», тайным орудием чьей-то судьбы. А может – даже и разных судеб.

 

    ...Четвертый член взял в шкафу надорванный пакет с сахаром  и вышел. Сейчас он вернется снова, чтобы положить сахар на место. Поэтому пока подожду – не буду писать, чтобы потом уже не прерываться.

     Когда я пришел с работы, мой сосед по комнате Калошин,       в котором, несмотря на его рязанскую фамилию, текла пополам татарская и украинская кровь, был уже дома, и я, войдя, застал его сидящим с ногами на подоконнике. После окончания экзаменационной сессии он так же, как и я, не поехал домой к родителям, а остался в Москве. Но если я при этом зарабатывал деньги, занимаясь погрузкой досок, то он, имея богатеньких нефтяников-предков (как называл их сам), мог позволить себе делать то, что захочет, и потому с утра до вечера возится в гараже ДОСААФ (было такое «общество») с мотоциклами. У них там что-то вроде спортивной секции, но очень часто он приходит домой выпивши.

     «Попробуй целый день почисти цилиндры», – говорит он в подобных случаях, хотя его ни о чем таком не спрашивают.

     В моторах я не разбираюсь, но он, по-видимому, чувствовал, что в конце концов у кого угодно может сложиться впечатление, что чем их, моторы, больше чистишь, тем они, заразы, сильнее загрязняются.

     Я даже как-то подумал, что если судить по Калошину, то и в грязи можно найти счастье. И ездить не надо, нашел желанную и, смотришь, – по поговорке «нам, татарам, все равно» – счастлив.

     Но это оказалось все же не совсем так. И однажды он пригнал к подъезду тяжелый черный «Иж» с мягко урчащим мотором       и предложил мне «попробовать поучиться».

     Мы уехали за город, остановились в лесу на большой поляне, и он показал мне все ручки. Я сел, и, как это ни странно, мой «ижовый» конь послушно сдвинулся с места, и мы – поехали.

     Калошин улегся на солнышке, а я в каком-то опьянении стал колесить между пнями – поляна была когда-то лесоповалом.

     И все получалось неплохо, но только до той минуты, когда ни с того ни с сего мне вдруг подумалось о том, что сейчас непременно на него наеду. После чего, едва я посмотрел в его сторону, как черный конь тотчас повернул туда же. И началось...

     Сначала исчезла кнопка сигнала. Я знал уже, что она мне будет очень нужна, и обыскивал лихорадочно обе ручки. Но на них можно было найти все, что угодно, но только не кнопку.       И тогда, предвидя неладное, я закричал.

     Калошин, лежавший в траве с цветочком в зубах, лениво поднял узкоглазую татарскую голову и, как обычно, равнодушно посмотрел на меня.

     И тут я увидел, что кнопка-нос сидит уже на его лице.

     – Беги! Спасайся! – Мне сразу стало понятно, что дело нечисто, и мое решение было, быть может, единственно правильным. Но он только сплюнул цветочек и отвернулся. Да я, и правда, был еще далеко.

     Потом перестал поворачиваться руль. А затем эта изрыгающая грохот и дым черная гадина, на которой меня волокло непонятно зачем и куда, по-видимому, потеряла еще и свои тормоза.

     Я орал и болтал одной ногой, нажимая другой на что-то там, похоже, вообще ненужное, а рычавший подо мной обезумевший зверь все тащил и тащил меня – на него.

     Когда оставалось совсем немного и рев стал накатывать, как гроза, он глянул, и тут до него наконец дошло. Однако чтобы вскочить на ноги, времени у него уже не было.

     Он бежал от меня на длинных и тощих руках-ногах, как паук-косиножка, едва касаясь земли, и тоже чего-то орал. Там были какие-то «...ать!» или «...ядь!» – наверное, объяснял инструкцию. Но я из-за рева почти не слышал его.

     Тут на пути оказался пень, и вопящий через … Калошин, как заяц, сжался и прыгнул через него. Однако эта гадюка, в которую успел превратиться мой конь вороной, прыгать не захотела. Взлетел (орлом в вышину) над пнем только я.

     Больше он меня не учил. Но и сам, по-моему, тоже почти не ездил, а лишь наводил чистоту в цилиндрах. Вот и сегодня, после очередной проведенной кампании по прочистке мотоциклетных внутренностей, он сидел, распахнув окно, и, постукивая костяшками по подоконнику, мрачно глядел на окна напротив.

     – Какая-то девушка тоже сидит в одиночестве и задумчиво смотрит в окно, – сообщил он, отреагировав этим пока ничего не значащим способом на мое появление. И затем, подождав немного, пока моя сентиментальная северная душа проникнется поэзией его слов, авторитетно заключил: – Б...дь!

     Я имел право не отвечать. При этом, однако, считалось, что я с ним согласен. В этом заключалось главное условие, которое –  как можно было вынести из опыта нашей жизни – предполагает установление лояльных отношений между татарином и русским. Во всяком случае, после принятия с моей стороны этой, как я называл ее, «татарской дипломатии», мне была гарантирована «полная и неограниченная неприкосновенность». Иначе говоря –  отсутствие какого бы то ни было интереса ко мне. Что я ценил     в проявлении этой философии и в нем, как в соседе по комнате, выше всего на свете.

     Но здесь, как оказалось потом, мое понимание человеческих отношений содержало существенную неточность. Пройдет много лет после вуза, Калошин отыщет меня, и мы с ним после этого будем долго работать вместе. И однажды он спросит:

     – Хочешь, скажу, за что я тебя ненавижу?

     Ничего себе... Мне казалось, что мы вообще не интересуемся друг другом. Но услышать его разъяснение был конечно же согласен.

     – Я наблюдаю за тобой уже тридцать лет, – сказал он тогда, –  и вижу, что каждый раз, когда ты начинаешь новое дело, оно бывает обеспечено только, скажем, в трех или, в лучшем случае, пяти пунктах из десяти. И я всегда ждал, что ты непременно провалишься. И не понимал, отчего ты сам этого не видишь.           А потому мне кажется, что ты никогда все до конца не продумываешь и не подготавливаешь. Но все равно начинаешь – на авось. Но потом тебе почему-то везет. К тебе приходит сначала одна случайная удача, потом вторая, и так до тех пор, пока все наконец не складывается случайно в твою пользу. Однако этого просто не должно было быть.

 

     Нечто подобное, но уже не в отношении меня лично, а русских вообще, я услышал от одного немца в Берлине.

     Это были «застойные» годы, когда открыто говорить обо всем, о чем думалось, было запрещено. Однако это не значило, что все молчали. Так, один из моих немецких коллег, отец которого был в числе ведущих участников создания немецкой атомной бомбы и после войны вместе с семьей оказался интернированным в СССР, организовал по моей просьбе «подпольный» философский семинар, на котором я выступил перед девятью немцами. Меня интересовали проблемы отношений между русскими и немцами, и я задал вопрос: «Если предложить что-либо одно – любовь или оружие, что вы выберете?»

     Шестеро из девяти выбрали без колебаний оружие, двое не знали, что ответить, и только один назвал – любовь. В продолжение этого разговора один из его участников сказал:

     – Мы, немцы, только работаем и работаем. Но зачем все это – не понимаем. А вы, русские, наоборот, – знаете это. Вам известно главное – куда надо идти.

     – А знаешь, чего нам здесь, в Европе, больше всего не хватает? – спросил он тогда же. И ответил: – Вашей московской кухни.

     Сначала я не понял, о какой «кухне» идет речь, и он объяснил, что в их налаженной немецкой жизни очень недостает тех разговоров, которые происходят, часто далеко за полночь, на кухнях московских коммуналок. В стиле которых, в поиске некой «жуткой правды» (что еще называется «поиском истины»), я и пишу эту книгу. Где, быть может, много чего странного, но где все построено на искренней вере в то, что все, что при этом говорится, – это истинная правда. И всем при этих разговорах и в самом деле бывает «страшно интересно». Или – «страшно и интересно».  А потом многое сбывается.

     Хотя можно доказать и обратное. Тогда оно не сбывается.

 

  …Четвертый член снова вошел, положил в шкаф пакет с сахаром и вышел. Я достал дневник, коричневую клеенчатую тетрадь в клетку, и задумался.

     Три недели назад, сдав последний экзамен – это была философия – и так и не разобравшись в несъедобных ни под каким соусом предикатах Канта, но хорошо усвоив, что его надо ругать как метафизика и как не смыслящего ровно ничего в вопросах диалектики горе-философа, мы по случаю такого всенародного праздника устроили вечеринку с незнакомыми девчонками.

     Гришка, красавчик и общественный контролер в студенческой столовой, через свою подружку пригласил несколько девчонок, проходивших практику как учащиеся какой-то кулинарной школы там, где он выступал в качестве грозного представителя народной власти. И посему вместо обычной порции жареной рыбы с картофельным пюре получал из раздаточной всегда то же самое, но еще со второй рыбой, положенной под пюре. А объевшаяся, видимо, предикатов по незнанию философии заведующая в обмен за такие истинные ценности имела только бумажную грамоту с ликом вождя, которую (совсем уже запутавшись) вывешивала под стеклом на стену. И лик, хитро прищурившись, ласково глядел в полутемный грязноватый зал.

     У одной из девчонок была квартира в районе Сокольников, и мы с вином, гитарой и магнитофоном пришли туда к семи часам вечера. Стол был уже накрыт – консервы, винегрет, колбаса, яблоки и селедка, – и мы стали рассаживаться. Кто был повыше, тому предлагалось место на диване, других усаживали на стульях.

     Принесли непривычное – в кувшинах фруктовый компот. Нам поручили открывать бутылки. В этой чуть взволнованной суете первого знакомства мы, однако, сразу разобрались, что девчонки были неинтересными, за что Гришка получил «серьезное предупреждение». Получить такое означало то же самое, что – черную метку от Билли Бонса. Но он и ухом не повел.

     – На все вкусы не угодишь, – резонно заметил он, сидя за столом в обнимку с толстой девой, ничуть не лучше остальных.

     – Да-да, – поддержала его дева, не понимая, о чем, собственно, речь и путая наши сердца с нашими желудками, – Гриша мне говорил, что вам все равно.

     Она засмеялась, и мы – тоже.

     Среди собравшихся мне нравилась немного одна блондинка, но она сама выбрала Борьку, и я отошел.

     У нас с Борькой существовал уговор: если кто понравится по-настоящему, то скажи, и тебе уступят. Но если «просто так», то –  при наличии конкуренции – пусть выбирает девчонка. И хотя, казалось бы, обо всем договорились заранее, мне все же стало досадно. Но делать было нечего. Да и надежды практически не было: у блондинки были золотисто-коричневые глаза, а такие меня почему-то не любят.

     Моя девушка – всегда с темными волосами. Первая, которую  мне довелось поцеловать, была шатенка с голубыми глазами.      С тех пор то ли благодаря уверенности, с которой подхожу к темно-русым и каштановым девушкам, то ли был подмечен закон соответствия, но только здесь «счастье» не бежало от меня.

     Мы выпили. Сейчас попросят взять гитару. Я откинулся на диване и закрыл глаза. И вдруг стало так грустно-грустно. Мне подумалось, что все это было уже когда-то. И что вот так же когда-то я тоже чего-то ждал...

     Бывает так: вдруг почудится, что ты уже жил однажды, а теперь вот снова живешь. И что-то старое смутно, но помнится. Какие-то полустершиеся ощущения и переживания.

     Вот и сейчас мне кажется, что я лежал когда-то на таком же старом диване и думал о том, что в принципе – стоит лишь согласиться – мог бы остаться здесь навсегда. На этом красном потертом диване в тесной двухкомнатной квартирке на пятом этаже старого кирпичного дома в Сокольниках...

     Когда это было? Или же нам открывается то, что будет? И не значит ли это, что уже ничего изменить нельзя? Что это будет теперь –  мой диван? Я, кажется, даже зарычал. А ну-ка, кто здесь с темными волосами? Ага! Да еще и с серыми глазами.

     – Как тебя зовут? – спросил я ее.

     – Таня.

     Ах, да! Больше разговаривать с ней не буду, пусть сама подойдет.

     Кто-то принес из прихожей гитару. Я повертел взад-вперед ее черные колки, подстраивая под «цыганский» лад – вторая струна чуть ниже нормального, чтобы «с надрывом», – и, дождавшись внимания, взял первый аккорд.

     Спели общую, одну из лучших, – «Нажми, водитель, тормоз наконец», потом «Крутится, вертится шар голубой», «Из-за вас, моя черешня», «Таганку» и «Очи черные». Погасили свет  и предложили танцевать. Я положил гитару и вышел в коридор.

     – А вы не танцуете? – Таня незаметно вышла и прикрыла за собой дверь.

     Страх и неуверенность разом обрушились на меня: это было то мгновение, и надо было решительно действовать. Я обнял ее  и поцеловал. Она успела положить руки мне на грудь и слабо сопротивлялась: «Ну не надо, не надо!» 

     Мы прошли на кухню и остановились у окна. Я тихонько поцеловал ее еще раз. Она прижалась бедрами и, откинув слегка голову, смотрела в глаза. Потом погладила по волосам.

     «Зачем все это? Ведь она мне не нравится...»

     Хлопнула дверь: кто-то вышел покурить.

     Мы вернулись в комнату, и я, чтобы делать что-то, выпил стакан красного вина.  А потом тоже пошел курить.

     С непривычки пить и курить стало немного мутить. Но и возвращаться не хотелось. И в то же время пришло отчетливо воспринимаемое чувство: надо. Как будто ты уже потерял право распоряжаться своими поступками и теперь должен делать что-то от тебя не зависящее и по какому-то строгому расписанию.

     Р-раз! И нужно уже идти в комнату, иначе будешь выглядеть смешным идиотом.

     Я вошел и, чтобы еще хоть немного оттянуть время, подошел к столу с бутылками.

     – Налей и мне! – В любой студенческой компании найдется странный отшельник, который сидит в углу под предлогом обслуживания магнитофона, много пьет и ждет случая с кем-нибудь поговорить. Мы выпили по рюмке, потом еще и еще.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

     Когда я снова подошел к Татьяне, голова моя кружилась уже не на шутку. Она это сразу заметила.

     – Пойдем ко мне. У нас во дворе сарайчик, и я сплю в нем летом, – предложила она, глядя мне прямо в глаза.

     Вначале я не придал значения тому, что она сказала. Но она не опустила взгляд и настойчиво требовала ответа.

     В этом взгляде не было знакомой смелости девчонки. Скорее он был какой-то неуверенный или даже виноватый. Но он, этот взгляд, остановил меня: казалось, из глубины прошедших времен кто-то звал меня куда-то.

     Тело ее словно одеревенело и лишилось гибкости. Остались только эти зовущие глаза.

    Такого взгляда я еще никогда не видел и вдруг понял: со мной разговаривала женщина.

     Вот оно!.. Это было то предложение, о котором думают все мальчишки с десятилетнего возраста. Она сознательно проиграла все, ошибочно расценив мою уверенность в себе, и теперь ждала, отбросив защиту и требуя от меня того же.

     Но как же я пойду в таком состоянии?!

     Страх, гнетущий и все подавляющий страх мальчишки перед женщиной, помноженный на страх позора из-за пьяного состояния, и некрасивая, совсем еще неразвитая девчонка, предлагающая себя, – нет!.. Нет и еще раз нет! Я буду стыдиться этой минуты, быть может, всю свою жизнь, но сейчас – не могу...

     – Нет, не хочу. – Я ей не лгал, и она поняла это.

     В пятом часу утра я выпил напоследок стакан сухого вина,      а потом зачем-то еще и красного крепленого, вышел из дома        и побрел в направлении протекавшей недалеко Яузы.

     Стоило закрыть глаза, как в голове немедленно зарождался невообразимый шум и все начинало катиться куда-то в сторону.

     Я старался дышать как можно глубже, пытаясь выдохнуть винные пары. Сначала тупое, потом все более и более отчетливое чувство отвращения к самому себе нарастало и наконец поглотило все другие ощущения. Остановившись напротив какого-то стадиона, над которым вставало ярко-оранжевое солнце, я дал себе клятву завтра начать другую, новую жизнь.

 

     Но можем ли мы «управлять» Провидением и своей судьбой?..            

     «…Судьба проявляется – я чувствую эту мысль – не тогда, когда это нужно тебе, а когда ты ей нужен. Но почему все так легко получилось с Борькой? Где я выдержал каждый шаг.

     Вот бы узнать    кто же все это придумал? Неужели не я?..

     А если, и правда, не я, то не значит ли это, что тот, который “не я”, подумав и затем привлекая нас к исполнению своей воли – что ведь тоже требует времени, – делает все не настолько быстро, как можем делать по собственной воле мы? И в результате для наведения того самого порядка, который потом и воспринимается в виде таинственной судьбы, требуется иное – большее – время?

     А это значит – не надо спешить идти наперекор своей судьбе, не ломать насильно те барьеры, которыми Провидение ограждает нас от неверных шагов, в том числе – от случайных увлечений?

     Не мешать Ему? Как это и произошло тогда, в доме в Сокольниках, когда, похоже, именно по его наущению я так напился?

     Не мешать и – ждать? Ждать ее, мою королеву...»

     Закончив писать, я убрал дневник и выключил свет. Калошин давно уже спал на кровати у окошка. А я еще продолжал лежать  в темноте, уйдя в воспоминания и глядя на отдельные светящиеся окна здания напротив. Но вот свет в них вдруг начал мигать, а затем погас. Такое  по  ночам  бывало часто – в Москве после полуночи экономили электричество.

     А это означало также, что скоро в коридор выползет Мишка, наш сосед-полуночник, и пойдет на кухню готовить ужин. Он готовит его в первом часу ночи (есть такие странные типы), и поэтому нередко ему приходится бродить по коридору в темноте, чтобы поджарить на сковородке неизменную еду – нарезанные ломтики дешевой кровяной колбасы.

     Денег, как известно, не хватает всем. Даже богачам, не говоря о студентах. А Мишка к тому же был бабник, что требовало до предела урезать «текущие расходы».

     Однако, когда на субботних танцах на крючок его нашептываемых на ушко слов о «невидимой из мрака этого коридора волшебнице-луне, в бледном свете которой погасли тусклые звезды…» попадалась какая-нибудь не просто глупая, но еще и прожорливая уклейка, он на время «дружбы с уклейками» принужден был затягивать пояс еще на одну дырочку. Что привело его однажды к выдающемуся открытию в области финансов.

     Не выдержав затянувшегося натиска со стороны одной такой рыбки, он занял у кого-то из своих сто рублей до ближайшей стипендии. Но когда пришло время платить за грехи, он это сделать не смог, а потому занял у второго и отдал первому.

     Затем пришел новый срок, а денег все нет. Идти к первому, известному своей добротой, он не решился и предпочел разыскать третьего. Но на этом его знакомства в «финансовых кругах» исчерпались, и, когда снова потребовалось искать сотню, чтобы отдать ее теперь уже третьему кредитору, ему пришлось-таки опять обратиться к первому. Тот, учитывая корректность предыдущего возврата, дал и в этот раз. И тут наступили новогодние праздники.

     Мишка купил за двадцать два рубля бутылку водки и еще кровяной колбасы и позвал троих кредиторов к себе в комнату.

     Когда собрались, он отдал третьему долг, разлил «водяру» по стаканам и внес предложение: познакомиться друг с другом и в наступающем новом году каждый месяц отдавать по кругу долг (сотню) тому, чья очередь пришла ее получать. А себя скромно предложил исключить из этого, превращаемого в налаженный, процесса как становящееся уже ненужным промежуточное звено.

     Он произнес свою, ставшую знаменитой, речь, когда водка была уже выпита, а колбаса еще не съедена. Благородство попавшихся «аки уклейки» кредиторов было уязвлено, и ему поэтому досталось много объедков.

     Мишкина комната была через коридор от нашей, а рядом жила семья с маленьким ребенком. У ребенка имелся ободранный трехколесный велосипед, который был предметом постоянных недоразумений. То Калошин, возвращаясь из гаража, где он целый день чистил моторы, «найдет» его и отправится на нем, крутя педали растопыренными ногами, в гости к приятелям. А потом, добравшись до нужной комнаты, отправит пинком «инструмент» обратно. То Мишка в темноте налетит на него.

 

 

 

 

 

 

     Но последнее, надо признать, было давно и только в самом начале, ибо с тех пор, после устроенного Мишкой скандала, велосипед строго-настрого ставился на ночь у противоположной от Мишкиного маршрута стенки.

     Я тихонько вышел и переставил велосипед к запретной стенке.

     Через некоторое время дверь напротив открылась, и Мишка, совершая обычный ритуал, выполз в коридор, держа, как можно было предположить, в одной руке сковородку с колбасой, а другой придерживаясь за «свою» стенку.

     А еще надо сказать, что он был в душе артист и любил насвистывать «что-нибудь эдакое». Ему очень хотелось научиться на чем-нибудь играть, но дальше выстукиваемого на пианино негнущимися пальцами «собачьего вальса» дело у него не пошло. Вот и сейчас он выводил свистом нечто из оперы «Риголетто».

     Когда он дошел до ноты ми во второй октаве, изображающей восторг кавалера, и сделал в этом месте паузу перед тем, как разлиться итальянским соловьем, что-то негромко звякнуло, потом грохнуло и покатилось.

 

 

     Катилась – тяжелая чугунная сковорода по натертому вонючей красной мастикой выщербленному паркету, ибо то, как катятся   в разные стороны колесики кровяной колбасы, услышать через закрытую дверь не может ни один человек во всем белом свете.

     За этим последовала знакомая уже по прошлому безобразная сцена выяснения отношений с расстроенным и ничего не понимающим соседом, которому объясняли, что есть колбасу, перед этим катавшуюся по грязному полу, не очень хочется.

     Но вот все успокоилось, и теперь можно было слышать только чирканье спичек и сопение – это Мишка, ползая на коленях, собирал раскатившиеся колесики.

     Один раз он все же буркнул что-то невразумительное: видимо, нашел прилипший к полу кусочек масла. Потом снова раздался его бодрый свист о высокой любви, но уже не так слышно, очевидно, из кухни: Мишка был философом.

     Я снова вышел и переставил велосипед. Потом запер дверь на два оборота ключа, лег под одеяло и стал ждать.

     Звук опять стал слышнее – это Мишка вышел из кухни и, пробираясь по безопасной стенке, шел со сковородой обратно.

    «Красотки, красотки...» – выводил он, готовясь к долгожданной трапезе, негромким свистом. Раздались знакомые уже грохот и звон, и снова что-то тяжелое и круглое покатилось в темноте.

     А что-то, напоминающее мешок с картошкой, упало на пол.

     Невидимые, промасленные и липкие катились по вонючему зашарпанному паркету кусочки поджаренной кровяной колбасы. И кто-то орал сорвавшимся голосом о том, что он обо всем прекрасно догадывается и что «кому-то» еще будет плохо.

     Вышли соседи, владельцы ребенка со злополучным велосипедом, и тоже включились в осуждение неизвестного подлеца.

     Кто-то – то ли Мишка, то ли один из родителей, а может быть, оба разом – пользуясь нашей очевидной беззащитностью, пнул несколько раз по нашей двери. Но Калошин даже не проснулся.

 

     На следующий день Мишка потребовал сатисфакцию. Отпираться было бесполезно, и ему за понесенные потери, связанные  с кушанием частично подпорченной (обкатанной в грязи, но все же почти съедобной) колбасы, было предложено, с одной стороны, денег с нас на покупку новой колбасы не брать, так как старую он все-таки не удержался и съел (ибо утром его, как обычно, видели там, где ему иначе делать было бы нечего), а с другой – для погашения возникших некоторых неудобств с питанием было обещано знакомство с девушкой.

     Все эти переговоры велись вечером после работы, на большом полукруглом балконе четвертого этажа. А под нами на таком же балконе третьего этажа другая наша знаменитость –  не меньший бабник Гришка врал что-то двум внимавшим ему хорошеньким мадемуазелям, уговаривая встретиться с ним завтра в семь часов вечера на Красной площади у мавзолея Ленина.

     – Лучше у Большого театра, – отвечала мадемуазелька в сарафане на лямочках. Вытянув шею, можно было заглянуть туда.

     – Или у ресторана «Прага», – наверное, с тайным, но, в общем, не таким уж предосудительным умыслом предлагала другая.

     Но Гришке хотелось лишний раз посмотреть, как маршируют часовые, и он в конце концов почти добился желаемого.

     – Ну, хорошо, – сказала та, из-за которой мы свернули шеи.

     – Я подумаю, – капризничала другая, соглашавшаяся встречаться только около «Праги». Беленькая козочка с завитушками.

     Мы в это время висели на краю своего балкона, пытаясь лучше разглядеть «товар». Иначе Мишка ни за что не соглашался на принятие условий мирного договора.

     Правда, еще оставалась вторая проблема: как не дать Гришке поехать на назначенное свидание, чтобы, понятно, вместо него послать Мишку. («Извините, вы ждете Гришу? А он неожиданно заболел и попросил меня, Мишу…» Дальше – вперед, кавалерия!)    

     Но на то, чтобы найти способ «ликвидировать» Гришку на завтрашний вечер, была целая ночь, а сейчас надо было еще убедить Мишку не ломаться и согласиться на «прием товара». Он же хотел непременно сначала все посмотреть сам.

     – Да и как я их потом узнаю? Мы же видим сверху одни их макушки, – упрямо тянул и тянул он, отстаивая свои интересы.

      – А ты приди к вождю на ходулях.

     Однако Мишка уже начинал снова злиться, и надо было искать решение.

     Мой взгляд упал на валявшуюся на балконе зачитанную газету, и тут меня осенило. К тому же за Гришкой был небольшой должок, остававшийся после «бала в Сокольниках».

     Мы сделали из газеты два огромных размеров куля и, сбегав в соседний умывальник, налили в них воду. Осторожно притащив свои бомбы на балкон, заглянули вниз. Гришка в это время встал и потягивался, демонстрируя мадемуазелям свои накачанные гантелями мускулы.

     – Сначала я, – шепнул я Мишке. – А ты в это время гляди.

     Гришка как раз подошел к краю балкона и, подбоченясь одной рукой, картинно оперся другой о стоявший около него стул.

     Прямо Пушкин и музы! Я перегнулся и швырнул в него свой  с трудом удерживаемый куль. Что-то плюхнулось сзади него на каменные перила и через секунду потекло по его пижонским парусиновым штанам.

     Чо это там? – От растерянности он еще ничего не понимал   и смотрел с любопытством туда, где у него почему-то капало. Потом, решив поглядеть на небо, откинулся назад и высунул наружу задранную кверху голову.

     В этот момент еще один куль из газеты с холодной водой ударил его прямо в лоб, разорвался в клочья и, залепив глаза, пролился под ним в большущую лужу. Хорошенькие мадемуазели в ужасе завизжали и стали показывать пальцами наверх.

     Мишка рванулся, но я загородил дорогу рукой и удержал его от поспешного бегства: паникеры почти всегда погибают.

     Разъяренный Гришка, однако, уже сообразил что к чему и теперь должен был устроить погоню по этажам, чтобы попытаться, если не поймать, то хотя бы увидеть – кто это был? А нам перед тем, как начать удирать, надо было еще понять, что он решит делать.

     Но удар, видно, был достаточно силен, ибо Гришка сдуру вместо того, чтобы перехватить нас на лестничном переходе, вдруг полез на наш четвертый этаж по наружной пожарной лестнице.

     Мы выскочили в уходящий в темноту коридор и, добежав до ближайшего туалета, закрылись в его кабинках.

     Через полминуты мимо пробежал, топая и ругаясь, мокрый с головы до ног Гришка, и понемногу его горестные вопли растворились в глубинах лабиринта необъятного общежития.

     Поздно вечером на кухне собрался «военный совет». Мишка после «смотрин» был согласен со всеми предложенными ему условиями и теперь сидел надутый на табуретке и ждал, что мы такое придумаем, чтобы он смог поехать на свидание вместо «нежданно заболевшего» Гришки.

     Первые предложения были – подлить Гришке в обед касторки или стянуть ночью штаны. Но все это было ненадежно.

     Начать с того, что никто не знал, захочет ли человек после первой ложки есть и дальше заправленные касторкой суп или щи. А что до кражи штанов, то здесь выход можно было найти проще простого: либо взять штаны взаймы у непосвященного в наши замыслы знакомого, либо просто надеть спортивные шаровары и сказать, что ты спортсмен и опаздывал с тренировки.

     В общем, было ясно одно: испортить надо было что-то такое, что носишь всегда с собой и показываешь другим.  

     Но именно здесь у меня уже было только что отработанное «чернильное решение».

     Была уже глубокая ночь, когда на кухне поставили на огонь кастрюлю с водой и в нее опустили пузырек с зеленкой, которую держали для зализывания ран – смазывания спортивных игровых ссадин. При этом по несмываемым ядовитым зеленым пятнам на коленках и локтях можно было даже судить о характере незадачливого игрока.

     Важно было правильно подобрать температуру подогреваемой зеленки, которая – согласно идее, высказанной Калошиным, – должна была быть «близкой к теплоте наслюнявленного языка». Для этого, за неимением ни у кого из собравшихся градусника, заставили Калошина, как автора, в течение десяти минут держать во рту палец и время от времени пробовать им нагрев воды в кастрюле. Наконец было решено, что технология подготовительного этапа операции по совершению преступления во имя любви и справедливости выдержана полностью, после чего двое тихонько прокрались в комнату, где жил Гришка.

     Красавчик Гришка спал, надев на свои непослушные жесткие волосы женскую сетку-невидимку, чтобы завтра выглядеть как огурчик. Это мы тебе сейчас поможем. Будешь как с грядки.

     Чья-то невидимая рука обмакнула в зеленку кисточку, и что-то теплое нежно лизнуло его в кончик выставленного кверху носа. Он потянулся и пришмыгнул. Наверное, увидел себя во сне пришедшим на свидание с беленькой козочкой-мадемуазелькой.

     Козочка от радости встречи с ним вертит хвостиком-крючком и говорит ласковым девичьим голоском:

     – Гриша, отгадай загадку: что случится, если Земля станет крутиться в тридцать раз быстрее? – А сама – хвостиком…

     – Это все знают. Тогда стипендию каждый день давать будут.

     – Ах, Гриша, ты такой умный! А где мы тогда встречаться будем?

     – Ну, ладно, давай на Арбате. Я там знаю…

     – В его конце или в его начале? Хочешь – в начале? Это ближе к твоему мавзолею.

     – Это около «Праги»?

     – Раз ты хочешь... Можно, я тебя поцелую? Можно в носик?

     Можно, козочка, можно. И в носик можно, да и под носиком,  а еще и под глазиком.  Да не лижи ты губы! А то теперь и язык, как у зеленой ящерицы...

 

*          *          *

     Вечером следующего дня «банда коридорных разбойников» знала уже многое, но все же не все. Возвратившийся со свидания Мишка помнил почему-то только то, что мадемуазели оказались из общежития какого-то «девчачьего» института с финансовым уклоном у метро «Сокол».

     Но вот дальше – то ли это был переулок с рыбьим названием, что-то вроде Головлевского, то ли что-то другое, он вдруг подзабыл. В общем, мямлил. А потому ему там, на кухне, где он опять готовил свою вурдалакскую еду, рассказали подходящий анекдот.

     В это время появилась целая серия – про Армянское радио, которые начинались с присказки: «Внимание, внимание! Говорит Армянское радио. Точное время – вот-вот пять часов. Начинаем вечер вопросов и ответов и вечер ответов и вопросов».

     И среди первых десяти был один очень даже подходящий для нашего случая.

     «Армянское радио спрашивают: может ли крокодил быть от носа до хвоста пять метров, а от хвоста до носа – только два метра? Радио отвечает: может. И есть на то исторический пример. От понедельника до пятницы – пять дней…»

     Подчеркнутые слова исторический пример были ему хорошо понятны, но он закусил удила. Видимо, нашел какое-то решение против мины-велосипеда в темноте враждебного моря-коридора.

     Впрочем, и нам настаивать на каких-то правах особенно не хотелось. Во-первых, сейчас было время летних каникул и выбор там был «не из самых». А во-вторых – подождем…

 

     В сентябре, когда мы снова соберемся вместе, Мишка купит механический фонарик-жужжалку. Но у него однажды лампочка закрасится в черный цвет (с такой ма-а-ленькой дырочкой на самом кончике), и удивленный Мишка, пытаясь энергично «прожужжать» ее в темноте коридора, сломает какое-то колесико.

     Калошин тогда же познакомится-таки с «грустной девушкой   в окошке». И, собираясь на первое свидание, обнаружит в последний момент, что у него один носок дырявый. Идти на встречу      с девушкой, сверкая дыркой на пятке, было неприлично, и он замажет пятку чернильным карандашом.

     Однако повествование у меня заканчивается раньше сентября, еще в августе. И мы сейчас вернемся в 20 июля того 195… года, когда начиналась вторая смена в спортивном лагере.

     Где моя судьба едва не сошла на другие рельсы.

 

 

 

БЕЛЫЕ  ЛИЛИИ  И  СИНИЕ  ЗВЕЗДЫ

 

 

Но откуда звезды?

Зачем тревожат они наши души?

                                                                                               

     Автобус не пошел дальше остановки Марьино-Знаменское,     и волей-неволей оставшиеся несколько километров приходилось идти пешком. Дорога спустилась в неглубокий овраг, заросший соснами вперемешку с березами и темными елями, а затем выбежала на косогор, с которого начиналось большое поле.

     Бывают такие удивительные моменты, когда остановишься, посмотришь вокруг и запомнишь на всю жизнь: сиреневые цветы на длинных ножках, усеявшие все поле, и восхитительное чувство свободы. Экзамены были позади, а впереди было больше месяца лагерной жизни, такой близкой и еще неизвестной.

     Я нагнулся сорвать один из этих цветов, но чуть помедлил      и передумал: пусть живет. И почему-то подумал вслед за этим еще о том, что вижу все это потому, что – живу. И иду по этой дороге в лагерь, в солнечный летний день, и вот сейчас наступлю на булыжник с ямкой и буду потом всегда помнить об этом…

      Поле кончилось. Впереди за поворотом была большая деревня, на краю которой стояло двухэтажное здание из красного кирпича, очевидно, школа. Красное здание, неяркий сиреневый цветок… Но почему я так уверен, что жизнь принесет мне счастье? Не оттого ли, что не стал срывать этот скромный сиреневый цветок?

      Неужели счастье – это нечто настолько тонкое, что может зависеть даже от того, сорву я или нет какой-то полевой цветок?

      Или же главным в проявлении снизошедших настроений было то, что я применил волшебное «не надо спешить», а уже затем принятое правильное решение высветило путь к счастью? Пусть на время, пусть мимолетно. Но все это потом остается где-то?

     Когда я пришел в лагерь, было время обеда. Основной заезд уже состоялся, но на территории почти никого не было. Зато столовая шумела, как загулявший улей. Я положил вещи под елку и осмотрелся. Все было по-прежнему: сосны, палатки и вытоптанная танцплощадка. Вот и прошел еще один год.

     – Эй, привет! – Борька, сияющий как подсолнух, махал мне рукой из зала столовой: – А я уж думал – ты не приедешь сегодня.

     Позвали дежурную. Она пришла – легкая и складненькая, прическа «я у мамы дурочка» – и принесла обед: гороховый суп на тушенке и котлету с макаронами. Мы съели (выпросили) по две порции и теперь сидим в надежде получить еще компота.

     Постепенно столовая опустела, остался только наш стол да еще один долговязый парень, который как-то криво сидел неподалеку, сложив руки-лопаты на коленях.

     – Эй, иди к нам, – предложили кривой долготе с лопатой. Он охотно перешел, придвинув скрипнувший под ним стул.

     – Ты кто? – спросили его.

     – Артамонов.

     А, Артамон! Я слышал: бегает на восемьсот и на полторы.

     – Это ты средневик?

     – Я.

     – Тебе, что, есть не дают?

     – Не.

     – И нам тоже. А где тебя поселили?

     – Да вот, засунули к вам, лыжникам-перелыжникам.

     – А ты бы куда хотел, неперелыжник со средней дистанции?

     – Я бы? Ха! К баскетболисткам.

     Ишь ты! Будешь у них центровая дылда. С мячиком под кольцом прыгать. Попадать-то умеешь?

     К нам снова подошла наша дежурная. Дурочка с переулочка. Ноготочки-коготочки. Крутая линия…

     – Ты новенький? – спросила она, чуточку прищурившись. – Поел, иди теперь к Остапу Первому. Он, сказали, помнит тебя.

     Чо? – не понял я, глядя, а не слушая. А ведь это мы год назад и дали Остапу Петровичу имя – ОП, или – О-Первый. Опервый.

     – К начальнику лагеря, путевку отдашь, – засмеялась она.

     – Только за компот. – А по тону: придешь вечером на танцы? Она не ответила, но через минуту принесла кастрюлю компота.

     – И еще с хлебом, – пробасил Артамон. И пропел неожиданно, хитрюга-подлиза: – «Девчонки только ахали да щурили глаза…»

     Отметившись у начальника лагеря, я пошел в палатку. Кроме Артамона в ней оказались все свои ребята – лыжники из первой и второй сборных. Я занял свободную раскладушку и пошел искать тренера, в будущем окажется – тренера-теоретика сборной СССР.

     – А, Володя, здравствуй, – встретил он меня. От него всегда шла теплота, хотя его интерес к нам никогда не выходил за рамки спортивной жизни. – Ну, как? Чем ты занимался?

     Я сказал, что работал на складе грузчиком. Он остался доволен. Мы поговорили про ведение дневника и решили, что мне можно начинать тренировки сразу в основной группе.

     – Остап! – раздалось вдруг откуда-то из того угла, где была наша палатка. – Иди сюда, Оста-ап!

     Я взглянул на домик начальника лагеря, и мне показалось, что за занавеской мелькнуло чье-то лицо. Но в это время внимание мое привлек большой рыжий пес, который бежал через территорию лагеря, видимо, на голос.

     Тренер осуждающе покачал головой.

     Когда я вернулся в палатку, пес был действительно там и грыз какую-то кость, которую он мог бы и сам найти на помойке.

     – Это ты кричал? – спросил я Артамона, который гладил рыжую псину своей поросшей тоже рыжими волосами рукой.

     «Рыжим по рыжему», – подумалось мне. Это было уже нечто новое. И то ли в этом, то ли в чем-то еще чувствовалось что-то интересное.

     – Ага.

     Мы помолчали.

     Рыжий догрыз кость, повилял хвостом и убежал.

     – Пса тоже зовут Остап?

 

     Я пошел на Черное озеро, куда ушли наши ребята. Дорожка шла сначала по ельнику, перепутавшему ее своими корнями. Я не любил этот участок, где надо было использовать умственные способности на то, чтобы не зацепиться. Потом она проходила по мостику через пруд с холодной даже в жаркое время водой, отделявший лагерь от институтского санатория – раньше это была дворянская усадьба, – а перед самым озером входила в окаймленный березами еловый лес с зарослями бузины и папоротника.

     В лесу был старый пень, который в сумерках выглядел, как скрюченный человек, а ночью отвратительно светился. Я поискал его глазами. Пень был на месте.

     Ребята уже накупались и теперь сидели и лежали на берегу.    Я скинул на ходу одежду и с разбега прыгнул с мостков в воду. Заплыв на середину, нырнул и открыл глаза.

     Вода и здесь оставалась коричнево-зеленой, хотя не настолько темной, как взбаламученная купающимися у берега. Причиной такого цвета было торфяное дно и торфяное же болото, прилегавшее к озеру. Из-за этого цвета оно и получило свое название.

     Доплыв до другого берега, я повернул и поплыл направо наискосок, к зарослям водяных лилий.

     Эти прекрасные белые цветы вызывают желание – сорвать их. Я включил самую большую скорость и, как танк по бурелому, врубился в гущу зеленых листьев, оставляя за собой белый пенящийся след и обрывки водорослей.

    Выйдя на чистую воду, сбавил скорость. И тут пришла мысль – проплыть сквозь заросли под водой. Это было немного страшно, но мысль уже завладела мной окончательно. Да и отступать было нельзя: ведь это была бы трусость.

     Я набрал как можно больше воздуха и нырнул.

     Перед глазами открылась картина заколдованного царства:      в мутной красноватой воде «шевелились» тонкие длинные тела. Откуда-то сверху проникал бледный холодный свет. А внизу было мягкое илистое дно, от одного лишь воображения о прикосновении к которому становилось не по себе. Сделав пять-шесть мощных гребков и оборвав несколько запутавшихся стеблей, я снова выплыл в свободную от водорослей воду. Вынырнув, опять увидел яркое и такое ласковое солнце и далекий берег.

     В лагерь мы возвращались незадолго перед ужином, когда солнце золотило сосны и поляна перед озером покрылась тенями. Откуда-то набежали облака, и стал накрапывать дождик.

     Когда пришли в палатку, Артамон был уже «дома» и прилаживал изнутри над входом налитый водой жестяной чайник.

     – Осторожно, ребята! – предупредил он и стал объяснять назначение механизма: входящий всегда распахивает полы палатки и ныряет внутрь. Тут-то он и «встретится» с чайничком!

     – Сейчас проверим, – сказал он. – Поднимите у палатки заднюю стенку и, как я вбегу, – удирайте. Я пошел.

     – Остап Петрович, идите скорее в десятую палатку! Здесь воруют матрасы! – раздался его отчаянно срывающийся голос.

     – Идет! ОП! Опервый! – громким шепотом прохрипел он,        с разлета ныряя в темноту.

 

 

 

 

                                   Откуда-то набежали облака, и стал накрапывать дождик...

 

 

 

     Раздался тупой звон, и мы, не успев еще выскочить на задворки, увидели растянувшееся тело. Артамона мигом втащили за ноги внутрь и исчезли, как задумано.

     – Кто кричал? – спросил голос начальника лагеря. Снова раздался тупой звон, и  .......!

     – Что-нибудь случилось? – Артамон, сидя на земле и вытянув ноги, пытается завести «дружескую беседу». Остап Петрович, сидящий рядом, тоже вытянув ноги, столбенеет.

     Ка-артошку! Ч-чистить! – с трудом выдавливает Опервый.

 

     Нам жалко Артамона, но он не унывает: то ли еще бывает! После ужина он объявляет продолжение фортификационных работ и, выкатив из-под раскладушки восьмикилограммовое ядро, подвешивает его вслед за чайником. Теперь вошедший, даже если он избежит «знакомства» с чайником, должен будет удариться макушкой о железное ядро.

    Я тоже включился в «работу» и предложил подвесить маятник-вышибалу из кучи рваных кед, собранных на помойке. Маятник, бьющий вошедшего грязными кедами в нос, оттянуть и отпускать, дернув за веревочку.

     Так и сделали, а веревочку отдали Артамону.

 

     Все эти строительные работы, получившие кодовое название «нам не страшен серый волк», заняли не меньше часа, и когда мы опять пришли в столовую, превратившуюся к этому времени       в «вечерний клуб», там уже вовсю шла игра в гоп-доп.

     Две команды, по три человека в каждой, садятся напротив через стол, и одна из них, владеющая большой пятикопеечной монетой, выкладывает на стол по приказу капитана противника руки, ладонями вниз, под одной из которых должна быть спрятана монета. Задача капитана противника – угадать, где она лежит, и этим перехватить игру.

     Согласно правилам, капитану, разгадывающему, где спрятана монета, разрешается убирать одну за другой предположительно пустые руки, и в случае ошибки (под убранной рукой окажется монета) за каждую оставшуюся на столе руку набегает одно штрафное очко.

     Набрав таким образом двадцать одно очко, команда проигрывает и в качестве наказания должна возить носом монету-пятак по столу. При этом победителям разрешается стучать снизу по столу руками и ногами, отчего монета прыгает (особенно хорош для этого фанерный стол), и поймать ее носом, прижать к столу   и иметь возможность исполнить положенное наказание (возить) оказывается непросто. А со стороны очень смешно.

     На первый взгляд примитивная, игра эта, однако, содержит не-мало тонкостей. Очень важно положить руки на стол так, чтобы монета не зазвенела. При этом отдельные «профессионалы» умеют, наоборот, «звенеть» пустой рукой. Но особенно высоко ценится искусство капитана, умеющего по мельчайшим признакам угадывать вероятность нахождения монеты в каждой руке.

     К моменту нашего прихода стало ясно, что среди играющих есть один корифей. Его команда еще ни разу не проиграла, и теперь они шли на принцип – ни одного поражения за весь вечер.

     Я хотел было уйти: игра первокурсников. Но невольно задержался взглядом на капитане.

     Его умные черные глаза и насмешливая улыбка и вся какая-то едва уловимая атмосфера необъяснимого очарования, царившая около их стола – этому сложно было дать объяснение, – вдруг заставили меня предложить ему сыграть против нас.

     Мы собрали команду «старичков».

     Нам отдали монету (джентльменское правило). Я поправил опущенные под стол руки партнеров так, чтобы было удобнее кидать в них монету, и сказал:

     Доп (готов).

     – Гоп (прошу повторить), – ответил, помедлив, слегка играя на нервах, мой визави.

     – Доп. – Я показал монету (что означало, что она не положена в чью-либо руку заранее) и снова убрал ее под стол.

     – Гоп.

     Доп, – показываю монету.

     – Руки на стол!

     Отпустив монету в руку соседа, я сделал быстрое ложное движение к дальнему, как будто втыкаю монету в его руку,          и затем, сделав еще одно фальшивое движение – «захватывание вываливающейся из руки монеты», со зверским грохотом положил обе руки перед самым носом у их команды. Находившаяся   в их рядах девушка даже отпрянула от неожиданности.

     Но и ребята мои тоже не оплошали: удар был одновременный и звонкий. Зрители сразу же оживились – начало было не совсем обычным.

     Черноглазый капитан замер на несколько мгновений, может, чуточку дольше, чем полагалось бы для будущего победителя.    Я отвел глаза в сторону, стараясь выдержать безразличный скучающий вид.

     – Убрать! – Он показал на мою правую руку, которой я делал выкрутасы. Что ж, он пошел на красивый риск, а заодно убедился, что мне доверять нельзя.

     – Убрать, убрать! – Он снял со стола обе руки дальнего партнера. Для первого раза правильно: раз я сфинтил со своей рукой, то и финт «втыкания» в дальнюю руку тоже должен был быть, скорее всего, лишь демонстрацией.

     – Убрать! – Он указал на пустую руку моего оставшегося партнера. Угадал. Я стал внушать себе, что в моей пустой левой руке, лежащей на столе, спрятана монета, а затем поднял на него глаза. Он долго молчал, потом уверенно взял эту руку:

     – Монета!

     Не угадал. Им засчитали одно очко.

     Молчавшие всю игру зрители что-то обсуждали. Несмотря на проигрыш, черноглазый, безусловно, вызывал симпатию. Возможно, одному мне был известен неслышно нанесенный ему удар. И было видно, как он на какое-то время ушел в себя, еще раз проверяя собственные ощущения в поисках ошибки.

     В следующем туре я взял ближнюю руку дальнего партнера и незаметно придвинул ее к себе. Бросив в нее монету, опять сделал ложное движение «втыкания» в его дальнюю руку, и мы снова дружно положили руки на стол.

     – Убрать! – Черноглазый, не дав опомниться, смахнул одним движением сразу четыре руки, оставив только мои.

     Это уже была игра ва-банк, с отчаянной надеждой перехватить инициативу. Видимо, в первом туре он получил нокдаун. Я успел подмигнуть ребятам, чтобы они не показывали монету. Капитан, окрыленный «удачей», попался и в этот раз.

     Его внимание было приковано теперь только к моим рукам. И я решил подразнить его, для чего, оторвав руки от стола, начал поднимать их самым наглым образом: медленно и высоко, глядя ему в глаза.

     Он молча смотрел на мои руки. Монета могла оставаться прилипшей к ладони только при условии, что она была намазана смолой или медом. Но такая проверка до конца тура не допускалась, и он обязан был продолжать игру.

     Я разнес руки к разным концам стола и стал по очереди «вдвигать» отсутствующую монету на его край, следя за глазами капитана и не давая ему сосредоточиться. Зрители начинали смеяться.

     – Монету! – Он совершенно наугад ударил мою руку. Но монеты там не было.

     На этот раз им засчитали целых пять очков.

     Игра у них явно не клеилась. Мы быстро продвигались вперед и были уже близки к победному двадцать одному очку, когда он все-таки вырвал монету из-за какой-то нашей небрежности.

     Доп, – говорит он мне и показывает изящно приподнятую над столом монету.

     Я весь ушел в слух и негромко сказал ему:

     – На стол.

     Удар был дружный, но им что-то явно не везло. Видимо, капитан «для верности» решил в этой первой для него игре против нас оставить монету себе. Но она столь отчетливо зазвенела в его дальней руке, что даже зрители (что строжайше запрещено) стали качать головами и советовать сразу «идти на монету».

     Я готов был уже и сам покончить красивым ходом со «сделанной» по существу игрой, но в последний момент решил – просто так, поддавшись мимолетному настроению, – тряхнуть стариной и проверить когда-то хорошо знакомые правила.

     Начнем с девушки. Обычно чуть ли не любая девушка, если монета у нее, прижимает ее изо всех сил к столу, как-то совсем забывая о другой руке, которая в этом случае лежит менее напряженно или даже отстает от стола. Рука с монетой всегда лежит прямо, а другая – под углом...

     Я взглянул на ее руки и вдруг – о, Боже! – увидел ясно между пальцев новенькую желтую монету. Такое тоже иногда бывает,   и никогда нельзя пренебрегать даже совсем простым поверхностным осмотром.

     Что бы такое сделать?

     Я спросил у черноглазого капитана: не согласен ли он, что партия им проиграна? Он отвечал, что не согласен.

     Тогда было предложено разрешить зрителям самим указать, где лежит монета. Он не возражал и улыбался. Несколько человек единодушно показали на левую руку капитана. Я медлил, и они начали нетерпеливо требовать от меня решительных действий.

     – Монету! – Я положил ладонь на маленькую ручку девушки. И посмотрел на нее.

     Ее глаза смотрели в мои. Вспыхнул синий огонь. Огонь стал разгораться. Смотреть уже было невозможно. Она погасила его.

     Толпа вокруг разочарованно шумела: «Зачем?.. Я же говорил... На ухо слабоват...» А потом наступило молчание.

     Мы оставили черноглазого возить носом монету и вышли. Меня позвал Борька, и мы пошли с ним по дороге в поле, за дальним краем которого солнце, ушедшее за горизонт, освещало пурпурным цветом низкие облака. Такие же темные и синие на другом краю, какими были глаза у сидевшей напротив девушки.

 

     После отбоя Артамон предложил нам организовать «детскую хоровую студию». К репетициям приступили тотчас же. Наши обязанности были простые – мы должны были вполголоса скандировать:

     Пу-па, пу-па, пу-па, пу-па...

     Выждав и убедившись в слаженности «хора», Артамон неожиданно затянул тонким и гнусавым голосом:

     – Чуть по-ни-и-и-же...

     Пу-па, пу-па, пу-па, пу-па, – глуповато подпевал ему «детский хор».

     И снова гнусавый-прегнусавый голос:

     Пре-о-гро-о-о-мна-я за-лу...

     – …па, – отрепетированно, все вместе дружно, докончил хор.

     У входа в палатку послышались голоса, и мы узнали среди них голос начальника лагеря:

     – Осторожно, у них здесь чайник! Я уже зна...

     Раздался еще незнакомый глухой удар, и снова начальник лагеря оказался сидящим на полу с вытянутыми ногами.

     Ды-ды-ды-ды-ды! Убрать все немедленно! – Разъяренный, он с трудом поднимался, опираясь на раскладушку, в то же время с опаской поглядывая вокруг.

     – Опять воры! Опять за матрасами! – завопил Артамон и дернул за веревочку.

     Нас выстроили на улице и объявили наряд вне очереди.

     – Ну и смена, леший бы ее побрал! – сокрушался начальник лагеря.

     Я про себя удивился его терпению.

 

*          *          *

 

     Нас разбудили в пять утра и велели идти колоть дрова и растапливать на кухне печь.

     Вставать так не хотелось! И, чтобы прогнать сон, я быстро оделся и вышел; остановился, поджидая остальных.

     Земля уже повернулась вокруг своей оси, и начинался новый, никогда не существовавший день.

     Лагерь еще спал и не знал об этом. А вокруг стоял лес, наполненный солнечным светом и туманом.

 

     На кой черт я вчера раздавил черноглазого? Неужели только ради борьбы? 

     Зачем все это?

     И что за странные совпадения происходят все время в моей жизни? Мазал ли кто-нибудь нос кому-то синей или зеленой краской? Представить такое можно, но трудно. А я – мазал, к тому же подряд два раза. И так же два раза видел то, что и один-то раз едва ли увидишь, – как люди бегают, словно это обезьяны или же пауки, «на всех четырех». И наконец, эта улавливаемая аналогия между мной и сразу же «увиденным» мной Артамоном, если сопоставить наши «проделочки» – с Мишкиным велосипедом и Остаповым чайником. Это только случайности? Или же именно здесь можно попробовать и – «потянуть за ниточку»?

 

     Взяв мокрый от росы чурбан, я поставил его и ударил, целясь колуном между сучками.

     Трах! Удар разнесся, как пушечный выстрел...  Трах!  ...  Трах!

     Подошел повар, парень нашего возраста, коренастый, в белом колпаке набекрень и в помятой белой куртке нараспашку.

     – Принеси дрова, – сказал он не глядя.

     – К печке?

     Он молчал, что, по-видимому, должно было означать: на разумеющиеся вопросы не отвечаю. И пошел неспешной походкой уверенного в себе человека обратно.

     Мы натаскали дров из запасов вчерашнего дня и продолжили колоть. Из трубы на кухне валил дым. Артамон и еще несколько человек чем-то звякали на мойке. «Наверное, моют для повара дрова», – придумал я для них работу.

     В воздухе висел лагерный идиотизм. Однако завтрак прошел нормально. Пришедшие позже девчонки из второй дежурной палатки быстро накрыли столы, а потом так же быстро все убрали.

     Наступил первый законный перерыв, и мы уселись завтракать сами. Позвали – хитрые зэки – повара.

     – Я не ем.

     Это было уже интересно: нам бы так.

     – Тогда отдай свою порцию.

     Он отвернулся и не отвечал, как будто это не с ним разговаривали. Гордый. Знает, куда относить дрова. Но никому не скажет.

     Сдвинули столы, на середину поставили кастрюлю со сметаной и воткнули в нее ложку. Сила! Класс! Такого еще не видели.

     Артамон, кажись, у тебя еще и копье есть?

     – Есть. Только им глаз выбить можно.

     – Остап Один Ястребиный Глаз? – пропищал Жора-мышонок.

     – Или светлейший князь Потемкин Козел Одноглазый?

     – Пусть уж лучше останется красным командиром Ядрено-Чайниковым. – И в нашем лесном сорочьем племени нашелся-таки паршивый гуманист, не желающий целиться в глаз человека.

     – За такие отсталые мысли будешь питаться, как все, – назидательно сказал Артамон тоном дамы-наставницы и для пущей убедительности поднял кверху свой пальчик размером с кошачью лапу. Все теперь смотрели на Артамона и на его палец.

     Палец был грязный. Артамон это тоже увидел и стал возмущаться: почему у нас не проверяют руки перед едой?

     Выскочка-гуманист, осознав ошибку, стал покаянно скулить и обещал никогда больше такого не говорить. Его милостиво простили и ввиду раскаяния разрешили вылизать кастрюлю.

     После завтрака мне опять достались дрова. Повар выдал пилу, и мы взялись за работу.

     Одна из девчонок, дежуривших вместе с нами, подошла и остановилась рядом.

     – Можно мне попилить? – попросила она. Мы удивились, но,  с другой стороны, пусть попробует.

     Девчонка взялась за пилу, уверенно положила на бревно руку и повела. Работа неожиданно пошла легко, как если бы она давно занималась этим неженским делом. Мы распилили несколько бревен, но она, казалось, не чувствовала усталости и все так же, оперевшись рукой о козлы или о бревно, водила и водила пилой.

     Я старался не смотреть на нее, чтобы не видеть маленькие белые груди, открывавшиеся при каждом движении. Но невольно возвращался все к тому же, вспыхивая каждый раз, как будто сквозь меня пропускали ток.

     «И чего в ней хорошего? Конопушки и косы, наверное, из деревни».

     Но никакие доводы не помогали, и я чувствовал, что ей доставляет удовольствие работать со мной. И что она знает, куда     я смотрю. От этого становилось еще хуже, но я уже ничего не мог поделать с собой и смотрел почти не отрываясь. Мы пилили и ни о чем не разговаривали.

     Мимо, по дорожке к Черному озеру, прошла вчерашняя соперница по игре в гоп-доп. Чуть приоткрытые яркие губы, сумка через плечо – она прошла, даже не взглянув на нас, стройная, как весенняя лоза.

     Я снова перевел взгляд на мою золушку. Но прежнее настроение куда-то исчезло и уже не возвращалось.

     – Хватит, – сказала она и быстро ушла. У меня почему-то было такое чувство, словно я был в чем-то виноват.

 

     Неужели вот так и придет когда-нибудь настроение и в одно мгновение будет сделан окончательный выбор? А потом изменить что-либо будет уже невозможно или, во всяком случае, очень сложно...

     Что ж, выходит, я совсем не в состоянии судить объективно?  И никто не в состоянии? Ведь я же знаю, что в сравнении с бесхитростными прелестями «конопушки» красота этой «девочки из центра» – только мишура. И не это главное.

     Но почему я так хочу этой «мишуры»?..

 

     После обеда повар послал нас с Борькой в институтский санаторий, на иждивении которого находился лагерь. Наша задача была – узнать, почему задержалась подвода с продуктами, и в случае чего самим принести молоко. Мы нашли подводу нагруженной, но у нее сломалось то ли колесо, то ли кнут – это мы так и не поняли и, сняв бидон с молоком, потащили его в лагерь.

     Примерно на половине пути, увидев небольшую полянку, мы решили, что устали. Борька лег на спину, а я стал гоняться за красивой черной бабочкой. Бабочку я не поймал, но зато придумал – напиться молока.

     Однако бидон был опломбирован, и крышка у него лишь чуть-чуть приоткрывалась, образуя узкую щель. Попробовали наклонить его, но молоко полилось в щель такой широкой струей, что пришлось немедленно отказаться: слишком низкий кпд. Тогда попробовали пить «в две морды», широко разинув рот. Но кпд все равно оставался низким. Наконец догадались: засунули в щель полую злаковую травинку и стали тянуть, как коктейль.

     Когда в конце концов мы дотащились до лагеря, подвода оказалась уже там. Вместе с ней пришла бедно одетая женщина, которую мы заметили еще в санатории. Пока возчик – мужик в кирзовых сапогах – таскал с подводы ящики в кладовую, она остановилась в стороне и, видимо, ждала чего-то. Мы втащили бидон прямо на кухню и спросили мрачно посмотревшего на нас повара: что дальше?

     – Подвинь противень с котлетами и поставь молоко, – распорядился он.

     Я вздрогнул от острой боли: противень оказался раскаленным. Повар хохотал. Отодвинув его в сторону, я открыл кастрюлю, где, как подумалось, могло быть масло, чтобы смазать обожженное место. Но там оказались котлеты до самого верха. Тогда  я пошел в кладовую, но повар остановил меня:

     – Эй, Ворона, иди под холодную воду. Уж я-то знаю.

     В дверях я снова столкнулся с той самой женщиной. Взглядом полным необъяснимой ненависти она смотрела куда-то мимо моего уха. Мне стало не по себе: может, она голодная? Я замедлил шаги, но женщина поспешно отступила и потупилась.

     Пройдя на мойку, я открыл кран и сунул руку под холодную воду. Боль действительно утихла. «Откуда он знает, как меня зовут? Ведь он нас вроде бы совсем не замечает...»

     Мимо, пробираясь через помойку по какой-то едва заметной тропинке, прошла женщина. В руках она несла ту самую кастрюлю и набитую чем-то (сдачей, наверное) сетку.

 

     Вечером на площадке были танцы. По ту сторону столовой и домика начальника лагеря играла музыка. А мы работали «по последнему разу» на мойке. Голая лампочка на столбе освещала цинковую лохань и гору грязной посуды. Работали молча, стараясь скорее покончить со всем этим.

     Я передал очередную грязную тарелку Артамону, но он не взял ее и стоял выпрямившись и весь во внимании, как волк в засаде, глядя куда-то в сторону. Повернувшись, я увидел знакомую стройную фигурку, удаляющуюся в темноту.

     – Держи, раззява! – Я сунул тарелку ему в руки, но он, казалось, не замечал меня.

     Открылась, тихо щелкнув, дверь домика начальника лагеря, кто-то вышел и снова захлопнул ее, повернув два раза ключ.

     – Эта девчонка... Людка. Она что, тоже была на предыдущей смене?

     «Зачем я спросил? Идиот...» На Артамона было жалко смотреть. Казалось, он вот-вот заплачет.

     В это время из темноты вышел повар.

     – Все в порядке? До свиданьица!

     Ему ответили несколько разрозненных голосов:

     – До свидания...  До свидания...  Пошел на ...  До свидания.

 

*          *          *

 

     – Пойдем на Черное озеро!

     Надо было решаться. Я еще раз взглянул на Людку. Она стояла в стороне, около угла баскетбольной площадки, опустив голову, и не уходила. Это было вызывающе. Но почему я решил, что она ждет меня?

     После двух беговых тренировок у нас был день «активного отдыха». Играли в баскетбол.

     Так уж случилось, что на площадке оказалось несколько баскетболистов и девчонок-баскетболисток. Им было предложено сыграть с нами, и ребята согласились. В результате запланированная как отдых игра превратилась в настоящую рубку, где решался давно решенный вопрос, что важнее: двойная техника или же двойная выносливость?

     Я заметил Людку еще в середине игры. Она подала вылетевший за площадку мяч, и я машинально отметил глубокий взгляд широко открытых синих глаз.

     Сегодня я превзошел самого себя, снимая верховые мячи и делая немыслимые прыжки под «их» кольцом. В борьбе мне даже так досталось по носу, что я на время должен был покинуть игру. После чего она почему-то сломалась.

     Однако надо отвечать.

     – Нет. Пока.

     – Пока.

     Ребята ушли, оставив мне мяч.

     Сердце забилось тревожно. Вокруг уже никого не было. Осталась только девушка, с которой я еще ни разу не разговаривал. Но о которой думал все последние дни.

     – Возьми мяч.

     Разувшись и взяв в одну руку кеды, а в другую – куртку, я пошел на пруд. Она взяла мяч и пошла следом.

     – Что ж вы проиграли?

     – Они – баскетболисты.

     – Ну и что? Вы ж сильнее.

     – Это так только кажется.

     Я бросил вещи у березового пенька и прыгнул в воду. Вода обожгла: еще не остыл после игры.

    «А как же Артамон?» Но выхода не было, а противоположный берег был уже над головой. Я повернул и поплыл обратно.

     В воде росли маленькие белые цветы. Я сорвал один и, выпрыгнув одним махом на метровый берег, отдал его ей.

     – Отвернись!

     Я переоделся. Она стояла совсем рядом – легкий пушок на шее и смешной петушиный хвостик от заколки.

     – Пойдем.

     Я сорвал еще две-три попавшиеся на пути ромашки.

     Она склонила голову к маленькому букетику и шла немного    в стороне.

     Мы вышли на дорогу, и за поворотом показались палатки.

     – Ну, пока.

     Она посмотрела на меня и кивнула.

     Вечером на танцах ее почему-то не было, и я простоял, прислонившись к сосне, механически отвечая на чьи-то вопросы. Заиграла утесовская пластинка «До свиданья, дорогие москвичи, доброй ночи...»  Надо было идти спать в палатку. 

     Настроение было тяжелое, как если бы тебя обманули или ты должен кого-то обманывать.

 

 

 

*          *          *

 

     Когда же я «заметил» Людку?  Тогда, во время игры в гоп-доп, или же позже? Все-таки, если считать с момента, когда я начал думать о ней постоянно, это произошло тогда, когда мы пилили дрова и она прошла на Черное озеро.

 

 

     Я проснулся до подъема и лежал, разглядывая солнечные пятна на брезентовом потолке. Вот села трясогузка и побежала, тихонько царапая когтями. Она, видимо, что-то нашла и остановилась. Потом улетела. На кухне уже кололи дрова.

     А теперь она моя. Как странно... Кажется, ничего особенного не было сказано или сделано. Но какая-то грань, за которую не    пускают, была перейдена, и между нами протянулись невидимые нити-связи, где главным было – ожидание новой встречи. Но также существовали еще осторожность и сомнение.

     Это было начало. А впереди была тайна, возможно, близкая     и доступная.

     И в этом «впереди» первым стоял уже начинающийся день.

     Вот только Артамон... Если бы его не было или хотя бы я не знал его.

     Наверху зашумело, затрещало и загудело. Я натянул одеяло на голову в надежде не слышать. Но это не помогло: через секунду-другую шипение с треском перешло в шипение с музыкальным сопровождением. «А я ма-альчик мо-ло-дой...» – хрипела через репродуктор заигранная пластинка, которая мне вспомнится, на-верное, среди прочего и когда умирать буду.

     Вот уже второе лето подряд один и тот же радист будил нас одной и той же пошлой мелодией. Второй год над лагерем висел вопрос: кто доберется и разобьет эту мерзостную пластинку?

     Но радист был не только сукин сын, с упорством изгаживавший ежедневно первые минуты нашего тягостного утреннего пробуждения, но еще и хитрый: он сделал пластинке ложную наклейку и прятал ее в огромной безликой стопке других таких же пластинок.

     Послышались адресованные радисту и вошедшие чуть ли не в привычку ругательства, с которых начинался каждый наш новый день. Палатка вскоре опустела: через пять минут построение. Мне что-то не хотелось покидать свое убежище, и я продолжал лежать, натянув одеяло на голову.

     Какой-то гад, видимо, выходя последним, не преминул запустить в меня чьей-то подушкой, уверенный, что мне его все равно не увидеть.

     – Становись!

     Я вскочил, быстро влез в кеды и выскочил из палатки.

     Равняйсь! – Я уже стоял в колонне лыжников.

     – На флаг!.. Смирно!

     Заиграла музыка и зазвучали знакомые торжественные слова: «Союз нерушимый республик свободных...» Мы стояли и смотрели на медленно поднимающийся красный флаг, а сзади дежурный преподаватель обшаривал палатки в поиске засонь или ленивых. Сегодня таковых не оказалось, но в одном месте был обнаружен «джентльмен», привязанный к раскладушке по рукам и ногам. Произошла минутная заминка, когда виновной палатке объявляли наряд вне очереди, и мы побежали на зарядку.

 

     Ночью прошел дождь, и кеды скользили по глинистой дорожке. Изрядно измазавшись, мы добежали до озера и перешли на шаг.

     – Стоп! Разминка. Двадцать минут.

     Я снял насквозь промокшие кеды и, остановившись против солнца, начал делать упражнения, с удовольствием отмечая, как тянутся разогретые мышцы.

     – Закончить упражнения. Всем в воду.

     Скользя по мокрым доскам, мы по очереди всходили на мостки и прыгали-шлепались в клубящуюся туманом воду.

     Увидев впереди плывущего на спине Борьку, я прибавил скорости и решил догнать его.

     Он заметил погоню, перевернулся и тоже прибавил, и мы, не сговариваясь, переплыли озеро туда и обратно, выкладываясь до последних сил. Под конец ему удалось, сделав энергичный рывок, уйти немного вперед.

     – Понял?..

     Накрывшись куртками или полотенцами, мы возвращались      в лагерь, осторожно обходя мокрые кусты и прыгая через лужи.     

     В ушах еще звенело после бешеного заплыва, но настроение было отличное: казалось, руки и плечи налились какой-то тяжелой, «чугунной» силой. Я нашел веточку брусники и съел ее.

 

     На сегодня была назначена «прикидка» на тысячу пятьсот    метров. Трасса начиналась на треугольной поляне и шла сначала по лесной дороге, потом спускалась в овраг, к речке, и затем поднималась обратно в гору, замыкая кольцо.

     На спуске малоопытные ребята резко ушли вперед, и я оказался в конце группы. Самым трудным было заставить себя не поддаться общему порыву и сохранить дыхание: отрыв на спуске всегда обманчив.

     Когда начался подъем, я перешел на обочину дорожки, шедшей от пешеходного мостика через речку, и, чувствуя запас не-растраченных сил, мягко пошел вперед.

     Ребята, тяжело дыша, один за другим «проваливались» назад. На самом верху я «достал» Борьку, ушедшего в лидеры еще в начале забега, и обошел его. Но перед самым финишем на поляне он, как и на озере, сделал отчаянный рывок и пришел на грудь впереди. Я просто не успел сообразить и набрать скорость.

     Нет, мне сегодня что-то явно не везло.

     «Может, это как примета с картами, где невезение означает удачу с женщиной?» – Я подумал о Людке.

 

     После тренировки мы, не заходя в лагерь, пошли прямо на озеро. Сегодня было прохладно, и кроме нас туда пришли только девчонки-баскетболистки.

     – Привет, лошадки! Что это вы такие взмыленные?

     – Бегали на полтора километра, – ответили им.

     – Ну и как? – Людка, которую я сразу не заметил, смеялась мне глазами. Я вспыхнул.

     – У меня третье место.

     – Что ж, бронзовая медаль.

     «А могла бы быть серебряная». Я с досадой посмотрел на Борьку.

     – Твой дружок что ли обогнал тебя? – Она, видимо, перехватила мой взгляд. Я немного смутился, злясь отчего-то неизвестно на что. Уж очень хорошо она все понимала, и что-то мне в этом не нравилось...

    Девчонкам предложили не смотреть: мы будем купаться голые, чтобы потом не мерзнуть в мокром. Они отвернулись, и мы попрыгали в воду.

     Потом пришел их черед, и они неожиданно заявили, что тоже разденутся. Нас посадили сбоку мостков и велели не вертеться.

     Я наклонился, чтобы помыть «грязные» кеды, и в черной глянцевой воде (военная хитрость) увидел отражение чьей-то груди.   

     Сбившись в большую и шумную ватагу, мы пошли в лагерь. Когда вошли в лес, я показал Людке пень, который светится ночью.

     – А если отломить щепочку, она тоже будет светиться?

– Не знаю... Пойдем.

     Мы немного задержались и, отбившись от оравы, подошли к пню. Когда-то это было большое дерево, но теперь из земли торчали только потемневшие от времени щепки да разбегалось    в разные стороны корневище. Рядом был большой муравейник.

     – А знаешь, у муравьев есть в лесу свои дороги. – Я отдал ей отломленную щепочку.

     – Не верю.    

     Мы обошли муравейник, но этих «животных» нигде не было видно, видимо, попрятались от сырой погоды.    

     – Иди сюда. Видишь? – Я нашел длинную проталинку.    

     – Что я должна увидеть?    

     – Как что? Дорогу.    

     – А где ж муравьи?    

     – А ты погода – видишь какая? Наверное, дома чай пьют.    

     – А где же тогда твоя «дорога»?          

     – Эх, ты! Тропу диких зверей находят по их следам.    

     – От копыт?    

     Теперь ребята ушли уже далеко, и мы были одни. Каркнула невесть откуда взявшаяся ворона. Я посмотрел наверх, пытаясь найти ее, но увидел только низкие свинцовые облака, быстро несущиеся над вершинами сосен. Лес неспокойно шумел, и, кажется, снова собирался дождь: вокруг совсем потемнело.

     Я взял ее за руку.    

     – Боишься папоротников?  

     Она удивленно посмотрела на заросли, потом перевела взгляд на меня.    

     – Что-то такое есть... А ты откуда знаешь?   

     – Их зарослей все боятся, только не отдают себе отчета. Это как страх перед змеями.    

     – А они здесь есть?    

     – Говорят, встречаются. Но я не видел.    

     – А ты бы мог схватить ее руками?    

     – Если б она на тебя бросилась, то да.    

     Она покачала головой: «Какой ты храбрый!»

     Я «виновато» посмотрел в ответ: «Ведь ты мне нравишься…»

     Она поняла. Ее глаза потемнели и стали бархатно-синими.

     Я осторожно взял ее руки.    

     – Не надо, – тихо попросила она.

     Я помедлил, как если бы от того, будет сорван сейчас цветок или нет, решалось будущее, судьба...   

     «Но и она не хочет, чтобы я поцеловал ее именно сейчас?» –  Оправдание, которому уж никогда не будет оправдания.   

     – Пойдем... – Она провела, едва прикасаясь, рукой по моему плечу и пошла к дорожке.    

     Из зарослей неожиданно выскочил большой рыжий пес и, не обращая на нас внимания, промчался скачками к берегу озера.    

     – Остап! – закричал я ему. – Оста-ап!

     Вслед за собакой из-за поворота тропинки показалась плотная фигура начальника лагеря. Я смутился и сошел в сторону, уступая дорогу.    

     – Джерри! Иди сюда! – позвал Остап Петрович.    

     Пес побежал было на голос, но, видимо, передумал и вернулся к озеру. Посмотрев на нас, Остапо-Петрович прошел по дорожке и скрылся за деревьями. 

     «Что-то я все время смущаюсь», – пришла совсем уже дурацкая мысль. И вообще все, я чувствовал, стало какое-то не то.     И пес оказался не Остапом... Людка шла молча, опустив голову.     

 

 

 

     Вечером опять пошел дождь. Где-то громыхал гром, и редкие всполохи молний выхватывали на мгновение мокрые ели и длинные ряды палаток.

     Лагерь затих, «запрятался». Только столовая-пещера с одной-единственной лампочкой напоминала, что здесь еще теплится жизнь. В светлом кругу стучали по столу игроки в гоп-доп, в углу кто-то неумело пытался аккомпанировать на семиструнной гитаре, собрав около себя девчонок и несколько ребят.     

     – Сыграй нам, Володька!      

     Мне отдали гитару. Я подстроил ее, пробежав по открытым струнам, и ударил быстрый ритм аргентинского бегинчика, тихонько насвистывая первую попавшуюся мелодию.

     Потом, чуть-чуть отпустив по-разному первые две струны и почувствовав в звуках то самое – волнующее («цыганское») – настроение, резко остановился и, задержавшись на положенное время, перешел к тяжелым аккордам:    

 

 

                    Темная ночь, только пули свистят по степи,    

                    Только ветер гудит в проводах,

                                                              тускло звезды мерцают...    

 

     Девчонки подхватили, и покатилась песня-слеза к далеким   годам знакомой нам всем войны, к бабьему горю и русскому бесстрашию. Девчонки плакали-пели, а я сидел – их солдат –       и играл им на гитаре.

 

Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,    

Как я хочу к ним прижаться сейчас губами...    

Темная ночь разделяет, любимая, нас,    

И тревожная, черная степь пролегла между нами.

 

     Песня затихла. Шумел дождь, и его крупные капли стучали по крыше-навесу. А в центре, под лампочкой, раздавалось: «Руки на стол!» Я перешел на другую тональность и начал как можно более мягким и низким голосом:    

 

                              Ша-лан-ды, полные кефали,    

                              В Одессу Костя приводил...  

 

     Настроение мгновенно переменилось, и понеслась «одесская» песня в глушь подмосковного леса. Как всегда, все знали ее начало, но лишь немногие могли допеть до конца:     

 

                              На свадьбу грузчики надели    

                              Со страшным скрипом башмаки.   

 

     Из палаток вылазили понемногу «медвежатники» и перебирались к нам: девчонки бегом и со смехом, ребята – нахохлившись в своих спортивных куртках. Собралась уже большая компания,  и надо было что-то общее и задушевное.         

 

По о-бы-чаю... – начал я.    

Петербургскому, – ответили мне несколько человек.    

По обычаю, – повторили мы все вместе.    

Святорусскому, – ударили, взлетели звонкие голоса.    

Мы не можем жить

Без шампанского    

Да без табора

Без цыганского!

 

     Я заглушил гитару, и в наступившей тишине случайно собравшийся хор, уступая чьей-то единой воле и единому настроению, повел негромко и в каком-то сдержанном порыве:    

 

Очи черные, очи страстные,    

Очи жгучие и прекрасные...    

 

     Едва прозвучали последние слова этой «гусарской» песни – о том, что «увидел вас я в недобрый час», – как кто-то из девчонок тихонечко затянул:    

 

То-о не ве-етер ве-е-етку кло-нит,    

Не дубравушка шумит,    

То мое, мое сердечко стонет,     

Как осенний лист дрожит...    

 

     Я ушел в мелодию и, уловив тональность, негромко поддержал ее. «Догорай, моя лучина, догорю с тобой и я», – это пели уже все. Гитара здесь была не нужна.  

     Потом спели песни на есенинские слова – «Клен ты мой опавший, клен заиндевелый» и «Выткался на озере алый свет зари»    и одну из написанных мной на его слова.

     Предложили «Сиреневый туман», и над лагерем поплыла светлая и грустная песня нашей юности. Где было все: «ты смотришь мне в глаза» и дальняя звезда «над тамбуром горит»...    

 

                                 Кондуктор не спешит,    

                                 Кондуктор понимает,    

                                 Что с девушкою я    

                                 Прощаюсь навсегда…

 

     Людка стояла у перил, прислонившись к резному деревянному столбику, на который опиралась крыша-навес, чуть в стороне от остальных. И когда вспыхивала молния, мне чудилась в ее опушенных длинными ресницами глазах и во всей ее обтянутой свитером тоненькой фигурке какая-то безысходная печаль.                                          

 

*          *          *

 

    Утром снова сияло солнце. Я встал немного пораньше и пошел в лес. Пробившийся сквозь кроны деревьев солнечный луч высветил паутинку на небольшой елке с обломленной верхушкой. Что-то отчаянно несчастное было в этой уже почерневшей, обреченной елке, еще пытающейся цепляться за ускользающую жизнь.    А кругом росли другие, молоденькие и веселые, елочки-зверьки, из которых когда-нибудь, возможно, вымахнут могучие деревья.   

     После зарядки мы пошли на пруд, на противоположном берегу которого лечащиеся в санатории институтские преподаватели, совершая утренний моцион, сидели на скамейках или чинно прогуливались по дорожкам.

     На лужайке перед прудом разминались футболисты, лениво стукая по мячу: отрабатывали пас.

     Кто-то из наших, заметив свободно лежащий мяч, взял его      и попытался жонглировать. Но ему это плохо удавалось.    

     – Положи мяч! – не поворачивая головы сказал, словно обрезал, смуглый красавец-футболист. Что ж, мячи, конечно, не наши.    

     Закончив зарядку, футболисты тоже пошли купаться, и тот самый красивый парень предложил – «на спор, за пол-литра» сплавать нагишом на тот берег.    

     Тут же «сложились», и парень, не спеша раздевшись, прыгнул в воду и поплыл.

     Выбравшись на крутой «институтский» берег, он так же не спеша поднялся на дорожку, по которой прогуливались обомлевшие при виде такого «явления» преподаватели, разбежался   и прыгнул обратно.   

     Среди участников моциона произошло замешательство. Сначала на дорожке все замерло и остановилось, а потом они стали быстро-быстро уходить куда-то.

     А один тощий, по виду, старпреп, похожий на наших замученных студентов-фронтовиков, вытягивая голову, все пытался разглядеть наш берег. У него упало пенсне, он его поднял и, протирая нервно трясущимися руками, выкрикнул что-то резкое        в сторону нашего берега.   

     Парень, вылезший из воды, повернулся к нему спиной и, наклонившись, как-то уж очень долго копался в своем белье.   

     О’кей, Даня! Твоя взяла.

     Футболисты сложили мячи в сетку и ушли.    

     Оказавшись случайными свидетелями этого спектакля, мы стояли поодаль и, оставшись одни, могли сказать себе только: да, это нам не по зубам.

 

     Во время завтрака в столовую пришел начальник лагеря и спросил строгим голосом: кто был участником инцидента и бегал голый по берегу?

     Видимо, тот самый преподаватель с трясущимися руками уже приходил и жаловался ему. Наступило молчание.  

     – Это, наверно, лыжники... – послышался робкий «иудушкин» голосок из того места, где сидели футболисты, и вслед за этим раздался их громкий хохот.

     Веселые ребята, ничего не скажешь. Я набрал в ложку манной каши и незаметно для Остапа швырнул ее в самую гущу смеющихся. Смех оборвался.    

     – Погоди, сука!   

     Остап повернулся на голос и увидел среди волкодавов жалобную щенячью физиономию, залепленную кашей.

     Видимо, он что-то понял. Но сейчас надо было принимать решение. И он его принял: «не заметил» вконец растерявшегося щенка, который рукавом футболки с бело-голубой эмблемой принадлежности к институтской сборной утирал заляпанный нос, и, предупредив о недопустимости повторения чего-либо подобного, повернулся и вышел.   

     В нашу сторону неспешной походкой Шмаровоза с одесской Дерибасовской, засунув руки в карманы штанов, двинулся один из футболистов, похоже, защитник-костолом с челюстью урки-супермена.    

     – И кы-то кидал? – спросил он неожиданно тонким голосом, глядя поверх наших голов, в которых, надо понимать, он видел одни «кочаны». И сейчас один из этих «кочанов», которые можно резать в суп ножичком, для начала получит по уху серебряным портсигаром...

     Но мы это уже проходили, когда в 53-м из тюрем выпустили рецидивистов, а вот – «кто кидал», они, кажется, не заметили. Тогда подождем.    

     – А ты проверь, у кого каши меньше осталось.    

     Теперь уже смеялся весь зал. Они, похоже, перепутали, чем отличается спортивный лагерь от лагеря за колючей проволокой. Да еще когда вокруг не их овчарки, а лес.    

     Почувствовав угрожающую обстановку, мальчик повернулся  и спокойно, не роняя достоинства, пошел к своим.  

     – Кидал Даня... – шепотом, испуганно вытаращив глаза, проябедничал вдогонку ему Артамон. И от страха полез под стол.

 

     Из-за лившего всю ночь дождя тренировка была перенесена на вечер: пусть подсохнет земля. Я пошел побродить один по лесу и нарочно прошел мимо кухни, где Людка была сегодня дежурной. Но увидеть ее не удалось.  

     В лесу мне случайно попалась спрятавшаяся в траве маленькая красная гвоздичка, и я был восхищен, впервые рассмотрев ее, тончайшей красотой лепестков: острые зубчики на краях и чистый розово-красный цвет. Возвратившись, я зашел на кухню        и отдал цветок Людке.

     – Это мне?    

     – Тебе.    

     На мойке прекратили работу. Я посмотрел ей в глаза и, дождавшись, когда они вспыхнули, чуточку еще задержался и пошел, чувствуя, как у самого кружится голова.

     После обеда я лег и попытался уснуть. Сегодня был большой беговой день, и тренер отпускал нас с Борькой в «свободный поиск». Пожалуй, нам больше всего нравились эти пробежки километров на двадцать, в основе которых был легкий «крейсерский» бег, сменявшийся время от времени затяжными рывками, когда уже не разбираешь, что под тобой – желтый проселок с ромашками или же край вспаханного поля. Или – этого мы избегали – квакающее под ногами болото.

     И снова – свободный и легкий («звериный») бег.    

     Но уснуть что-то так и не удалось, и я просто полежал с закрытыми глазами, заставляя себя выдержать режим. В четыре я растолкал Борьку, и мы пошли умываться: это был «раз и навсегда» установленный ритуал перед тяжелой тренировкой.       

     Мы почти не разговаривали и, выходя из лагеря, старались избежать ненужных сейчас случайных встреч: надо было настроиться на предстоящую работу. Когда проходили мимо кухни,   я заставил себя ни разу не посмотреть туда.    

     «Видит она или не видит?» Чувствуя, как играют мышцы-веревки ног, мы почти физически ощущали взгляды со стороны посудомойки, где сейчас работали девчонки.     

     Пройдя около сотни шагов, мы вошли в глухой еловый лес,     с которого начиналась наша «дальняя дорога». Вокруг уже никого не было.     

     – Пошел...   

     «Опустившись на лапы» – слегка согнувшись и подавшись вперед, – я сделал первый пружинящий шаг. Земля оттолкнула меня, и – понесло!.. Борька, стремясь занять положение ведущего, ушел рывком немного вперед. Я ничего не имел против и, чтобы не спотыкаться за его спиной о встречающиеся на пути корневища, чуть-чуть отпустил его.

     Пройдя аллюром около километра, мы сбавили и перешли на нормальный бег.    

     – Зачем так бежал?

     – Попросил бы пораньше...   

     Сорвав на ходу гроздь оранжевой рябины, я с силой бросил     в него. Он мотнул головой, стряхивая зацепившуюся веточку.

     Добежав до запрятавшейся в деревьях церквушки старинной усадьбы Середниково, в которой когда-то гостил у родственников юный Лермонтов, мы остановились и начали разминку.   

     С высоты крутого холма открывался вид на большой овраг. Слева был подъем нашей полуторакилометровой трассы. Справа раскинулся невидимый отсюда старинный лес-парк с каменными мостиками и прудами. Где-то далеко прошла электричка.  

     Я прислушался и уловил еще гул самолетного мотора. Подняв голову, я отыскал серебряную сигарку, медленно двигавшуюся    в бездонной синеве.

     Вид высоко летящего самолета неизменно наводит на меня тоску. Глядя в небо, я чувствовал себя какой-то затерявшейся козявкой, живущей козявочными же мечтами о том, чтобы в следующий раз пробежать полтора километра чуть-чуть быстрее.

     Как это все в чем-то и искусственно, и ненужно... И что такое жизнь? Кто-то строил каменные мостики в запущенном сегодня старом парке и был, наверное, счастлив. А другой летит сейчас    в гудящем в небе самолете, и этот парк ему, должно быть, и не виден. Но ведь можно полететь и дальше – когда вокруг останутся лишь звезды и наша маленькая точечка-Земля исчезнет навсегда в кромешной темноте.

     И где-нибудь, открыв сверкающую дверцу корабля, увидеть взгляд прекрасных незнакомых синих глаз.

     Но почему же – синих? Это Людка. Только незнакомая.

     И, глядя на нее, я чувствую, что мне не надо больше ничего. Только бы остаться с ней, наедине, вот здесь, на корабле, где нет людей, или в лесной избушке, и смотреть, и видеть этот синий     и бездонный взгляд...

     Какая тоска! Какая щемящая тоска... Я снова посмотрел наверх, где маленький серебряный самолетик едва переместился по голубому небу. Этого не может быть... Неужели я люблю ее?

     Деревья тихо шумели, и все так же стояла белая под синим куполом церквушка, как стояла она и сто лет назад, когда меня не было вообще. И как год назад, когда я был.

     Пройдет еще один год, и десять лет, и сто... Меня не будет. Никогда! И вообще, и никогда. Какая бессмыслица...

     И зачем все это: жизнь, любовь?.. Но все, похоже, именно так, и я – люблю.

     – Ну что, пошли?

     Я посмотрел на Борьку и кивнул. Мы спустились с холма        и «пошли» вдоль речки, протекавшей по дну оврага. 

     Тропинка не спеша поворачивала вслед за ее изгибами, то удаляясь от нее, срезая угол, то приближаясь и ныряя в заболоченную топь, пробиваясь сквозь густые темно-зеленые заросли.

     Осторожно выруливая в этих дебрях, то грязно-мокрых, то опасно неровных, мы медленно продвигались вперед.

     Примерно через километр мы добрались до деревянного моста и перешли на другую сторону. Здесь был большой тягун, главным «достоинством» которого было то, что, когда доберешься до его конца, за ним начинался новый, правда, более пологий.

     Переключившись на имитацию лыжного бега, мы пошли на гору длинными мягкими прыжками. На переломе, когда изо всех ощущений осталось только одно – желание когда-нибудь послать все это ко всем чертям, мы решили, что должны еще добавить ускорение на двести метров.

 

 

 

 

 

     Спустившись вниз, мы сделали минутную передышку и снова полезли наверх. После третьего раза Борька поменялся со мной ролями и перешел на положение «ведомого».

 

 

Усадьба Середниково (XVIII век)

 

     Возвращаясь под гору в последний раз, мы натолкнулись       на добропорядочную семейку, выбравшуюся, видимо, подышать за город. Родители-бомбовозы и дочка-курочка, хорошенькая,      с большим синим бантом.

     Разбежавшись прямо на них, я в последний момент резко наклонился в сторону – «лег на крыло», – и мы пролетели от них     в каких-нибудь двух шагах, сорвав восхищенный взгляд.

     Выбравшись на мост, Борька неожиданно обернулся и помахал ей рукой. Она ответила.

     – Давай вернемся.

     – Болван! Федька Умойся Грязью...    

     – Но она мне помахала.

     – Вот если б тебе родители помахали.

     – Эх!..

     Борька и сам понимал, что никакие надежды здесь для нас не реальны. Но, видно, девчонка ему очень понравилась.

     Такие встречи остаются в памяти на всю жизнь. Однако решения для него сейчас не было.

     «Налево или направо?»

     Там, наверху слева, в начале склона холма – могила летчика-лейтенанта. Он был подбит и разбился на этом месте в декабре 41-го года. И было ему 22 года – это можно прочесть на надгробном камне, – лишь ненамного больше, чем нам.

     Мы свернули направо и теперь бежали в сторону парка.   

     Сегодня, я вспомнил, было воскресенье, но мы это не учли и вдруг обнаружили себя в одних трусах среди прогуливающейся публики. Но сворачивать было нельзя: нас заметили, и «они» превратились уже для нас в «мессершмитты».    

     Не сговариваясь, мы плавно разогнались до предела и, бесшумно ступая, «прошили» опасную зону за каких-нибудь пятнадцать-двадцать секунд. В конце аллеи из старых лип большая группа девчонок и ребят почтительно расступилась, уступая дорогу, и мы, уже задыхаясь, вылетели на вершину заросшего елями холма, за которым начиналось лесное море.

     Борька снова заговорил о той девчонке, но я категорически отказался возвращаться: игра не по правилам. Наконец, решив, что и проигрывать надо уметь, он утешился, и мы, перейдя небольшое поле, вышли на дорогу, ведущую к поселку Малино.   

     Какое-то время мы продирались сквозь дремучий еловый лес, с сухими черными ветками-руками, потом спустились в овраг.

     Бежать было легко. Наступил тот момент, когда «мотор» уже приработался, а «бензина» было еще достаточно. В это время нередко вообще забываешь, что ты бежишь, и отдельные участки пути потом даже не всегда удается припомнить. Когда во всем окружающем пространстве остаются одни только мысли.

 

     Я подумал о футболистах. Какое-то странное в своей противоречивости чувство вызывают у меня эти «веселые ребята».

     С одной стороны – отталкивающая грубость.  Я  понимаю,  что  они зарываются. С другой же стороны, таких, как мы, они просто не замечают. Они прямо-таки чувствуют свое превосходство над нами, словно оно действительно существует.

     Но вместе с тем как-то так получается, что они и в самом деле подчас реально держат над нами верх. Пусть это все и не так уж важно, а иногда и просто туповато – как эта история с прудом, –  но в этом чем-то они верх все-таки держат.

     Как это получается?

     Спору нет, футбол популярен, и в него играют все или почти все. И, сталкиваясь на площадке с хорошим игроком и уступая ему в ловкости, сохраняешь это чувство уважения к нему и потом, в повседневной жизни. Совсем даже забывая, откуда эти ощущения взялись.

     Выходит, способность лучше других «водиться» с каким-то там мячом незаметно превращается в способность вообще? И все признают это?

     Похоже, что в природе «победитель» обретает признание вне зависимости от ответа на вопрос: чего победитель?

     Людям зачем-то нужны победители?

....................................................................................................……….

 

     Начался подъем, и внимание переключилось на контроль за «расходом горючего». Выбежав наверх, мы не остановились и с той же нагрузкой пробежали еще полкилометра, разбрызгивая лужи или чавкая по разъезженной колее.   

     – Ничего! – сказал Борька, зная, что я тоже «оценил» эту пробежку.

     Почувствовав по слегка «не такому» тону, что он подустал,      я предложил снова спуститься в овраг и «взять» еще одну горку. Инициатива переходила ко мне, и он прекрасно понимал это. Но честолюбие не позволило ему отказаться, и мы побежали вниз.    

 

     Я вернулся к прерванным мыслям. Если мои рассуждения правильны, то и наши футболисты, эти «маленькие победители», – в чем-то тоже нужны?

     Но тогда оказываются необходимы для чего-то также урки-уголовники и – идем дальше – фашисты?            

     «Боевые ребята», способные убивать в концлагерях или, чтобы доказать свое превосходство, загонять в землю плохо обученного или летающего «не на том» самолете, но такого же мальчишку-летчика, – они нужны уже потому, что хотят этого?

     И действительно имеют на это право? Как те молоденькие елочки-зверьки в нашем лесу? Природа не знает жалости к слабым, иначе она не будет прекрасна?

     Прекрасное и жестокое – связаны между собой?

     Но, с другой стороны, я не хочу быть в таком, как их, стаде. Даже если оно «боевое».

     А они, вернемся снова, хотят и уже потому, как следует из рассуждений, выражающих мои настроения, имеют на это право?

     Ну и, наконец, если я не хочу, то, значит, тоже имею право?

 

 

 

                       

     Густые заросли мелкого ивняка в изгибах речки около Малино были уже далеко позади и показались постройки Крюкова. Пора было поворачивать назад.     

 

 

Речка Горетовка

 

     Дорога завела нас в глухой и мрачный лиственно-хвойный лес, смыкавший где-то высоко кроны своих деревьев. Мы бежали мимо застывших в полутьме стволов-великанов с мертвыми черными сучьями внизу, со странным ощущением живого существа, случайно очутившегося в царстве теней и зловещего безмолвия.

     Я прибавил и еще раз прибавил скорости, и мы теперь «рвали» вперед, навстречу неизвестности, напряженно вглядываясь в черноту. Казалось, от того, успеем ли мы выбежать из леса, зависит – схватит нас или нет кто-то, прячущийся сзади и дышащий тяжело, стучащий копытами по корневищам...     

     Наконец показался просвет, и мы, как к надежде, как к счастью, собрав остатки несуществующих больше сил, ворвались в последний поворот и, пролетев сквозь частое мелколесье опушки, попали вдруг на лесную поляну.

     Одна – совсем одинешенька, всеми покинутая и позабытая,   на ней росла раскидистая желтая сосна. Светило солнце. Пахло травами.

     Можно было заканчивать бег, но я, загадав на Людку и «взяв на прицел» раскинувшую ветви заблудившуюся сосну, снова пошел на ускорение.

     Борька, не понимавший источника моей вулканической силы, не выдержал и сдался:    

     – Хватит...

     Мы перешли на тихий-тихий бег, почти на шаг, когда даже без сил легко «идешь» в гору, и свернули в направлении Черного озера. «Людка, ты – моя», – подумал я.

     На озере стлался туман, и вечернее солнце мягко золотило болотистую местность. Чахлые березки на дальнем берегу одиноко выделялись среди тростниковых зарослей и кустарника. Протяжно кричала птица.

     Мы умылись и посидели немного около темной воды. Все же  в болоте есть какая-то тайна. И грусть.

     Придя в лагерь, мы зашли на кухню и попросили чайник кипятка. Усевшись на краю леса под сосной, мы смотрели на разгоравшийся закат и долго пили из кружек свой солдатский чай. Спешить уже никуда не хотелось.

     Я отнес пустой чайник на кухню и, когда поворачивал за угол, услышал негромкий голос, позвавший меня. Обернувшись, я увидел Людку. Она протянула большой ломоть черного хлеба с сыром. Я кивнул, разломил хлеб и тут же съел свою половину.

     Она стояла придвинувшись ко мне и молчала. Ее глаза, почти что черные в сгущавшихся сумерках и какие-то строгие, смотрели, казалось, куда-то в меня. Губы ее приоткрылись, и она на какое-то время словно перестала дышать. Я замер. Она тихонько поцеловала меня, повернулась и быстро ушла.

     – Бери, от повара! – Я протягивал Борьке бутерброд.    

– Прямо или через секретаря? – Его глаза смеялись.      

– Разумеется, прямо. Просто он стесняется зайти.

 

*          *          *

 

                                                            Валентина, звезда, мечтанье,

                                                            Как поют твои соловьи...

                                                                                     Александр Блок

 

     Мы бредем по странному сухому болоту со скошенным жестким рогозником и со следами копыт, с вывороченными этими копытами комьями засохшей грязи. И я отчего-то говорю только что пришедшую мысль:

– Знаешь, Борька, я, наверно, женюсь.

     И сразу после этих слов что-то словно изменилось в мире. Мы еще идем по болоту. Борька молчит и продолжает все так же шагать, старательно выбирая место, куда поставить ногу. Я – тоже. Но думаю уже о том, что все стало каким-то удивительно ясным: вот это – грязь, а это – рогозник. И говорю:

     – Мне пришла, наверное, ужасно банальная мысль: когда люди женятся, то потом появляются дети. И для своих детей мы будем теми самыми святыми людьми – отцом и матерью, – о которых думаешь, что иначе – то есть чтобы они не были бы твоими родителями – такого не могло бы и быть. Ведь не мог же иначе я появиться на свет? Представь, что мы бы сейчас не шли с тобой вместе. Разве это возможно? А если бы они не поженились, то были бы другие дети. Но это был бы, разумеется, уже не я. Такие мысли никогда к тебе не приходили?

     – Пожалуй, мне и в самом деле кажется, что я так думал... Только это было давным-давно.

     Мы уже дошли до края болота, в которое зачем-то забрались,  и за тем бугорком будет дорога в лагерь.

     Как страшно увидеть ее теперь! И даже как-то не хочется, словно я боюсь чего-то...

     Но и интересно: она же еще ничего не знает. А я – уже знаю.    

     – Все так неожиданно, – говорит задумчиво Борька. – Давай, нарвем ей цветы.    

     – Но ведь я еще не сказал ей об этом. Это пока – ты сам понимаешь...

     Свернув с дороги, мы пошли по заросшему клевером полю.    Я чувствовал, что хочу сказать что-то еще и что для этого мне нужен друг. Но Борька опередил меня:       

     – Она ведь москвичка?    

     – Мне кажется – да.   

     – А я, ты знаешь, тоже чуть не женился, – сказал он. – Это было в прошлое лето, когда я ездил к себе домой.

     Прошел целый год, и он только теперь говорит мне об этом?  Почему, однако, даже через целый год он об этом еще говорит?      

     – Ты жалеешь?

     Он не ответил.

     – Знаешь, Вовка, ты слишком часто все упрощаешь и слишком многое идеализируешь в этом мире, – сказал он немного позже. – Ты видишь только прямую дорогу, и я иногда тебе очень завидую. Но тебе от этого будет в жизни плохо. Все равно будет плохо, – повторил он с какой-то непонятной и неприятной уверенностью, – даже если ты добьешься чего-то.

     Что на это можно было ответить? Я не знал. К тому же хотелось продолжить начатую и еще не законченную мысль.

     – Извини, я хочу досказать. Тебе, наверное, странно, что я неожиданно заговорил о детях. Я и сам о них никогда не думал. Но вот сейчас подумал почему-то именно о них. Как будто, решив жениться, мы делаем шаг во что-то неведомое. Но в очень важное. Разве есть такие, кто никогда не думал о смерти? Узнав   об этом однажды в детстве, кричать от ужаса в подушку оттого, что впервые понял, что ты – умрешь. Что будет Земля и будут звезды. Но не будет тебя. Как когда-то, как мы учили на уроках истории, был Древний Египет, и там были тоже люди. Которые так же боялись смерти. А теперь никого из них нет. И точно так же когда-нибудь не будет и нас. Но будут – дети. Мои дети. От нее. Именно от нее, которая умрет тоже. И знаешь, я впервые почувствовал сейчас, что разговор на эту тему не страшит, как раньше, и не отталкивает меня. Я словно даже согласен с неизбежным. Значит ли это, что мы как-то сразу становимся взрослыми? Мне почему-то кажется, что – да. Ибо теперь, как это представляется, мне можно будет строить свою дальнейшую жизнь, не уклоняясь от мыслей о неизбежном. И может, даже наоборот – не забывая об этом. Что позволит многое поставить на свое место. И мне уже даже хочется этого.

     И в самом деле, разве плохо – просто любить? И не думать сейчас ни о чем другом. И пусть потом будет борьба и не все будет просто. Но сегодня, когда пришло мое счастье, я проживу эту часть моей жизни так, чтобы узнать в ней самое лучшее.        А дальше по крайней мере рядом будет она.

     Правда, как это мне еще ни разу не подумалось об этом: я же буду раздевать ее!

     А ведь есть люди, которым это узнать не дано.

     Зачем-то я снова взглянул на Борьку. И вдруг увидел, что щеки его словно запали, а нос заострился и удлинился. Глаза недобро сверкнули. И спрятались.

     Я засмеялся и, желая немного его растормошить и передать ему хоть что-то от моего необыкновенного настроения, рассказал, на кого он, как мне показалось, похож.

     Он тоже засмеялся в ответ, но это вышло как-то невесело. Очень скоро наше молчание стало каким-то тягостным, и мы повернули в лагерь.

 

     Вечером я пошел на танцы. Людки еще не было. Я остановился немного в стороне, отступив от тесноты стоявших неумех, и стал ждать. Как всегда, одна половина танцевала, а другая, не менее многочисленная, стояла и смотрела на них. Видимо, так было и так будет всегда – одни танцуют, а другие смотрят.

     Танцуют те, кто не думает, что они не умеют. Не танцуют те, кто так не думает. Есть, правда, еще такие, кто знает, что не умеет, но танцует. Но их немного – как королей или президентов. А большинство или не думает, или не танцует.

     Уже стемнело, и включили прожектор. Лес сразу отодвинулся, исчез. Осталась только ярко освещенная площадка, по которой, как в аквариуме, медленно плавали золотые рыбки и худые, но расторопные ерши. Иногда попадались карась или белуга. А в тихой заводи высматривала новую добычу и курила сигареты известная всем щука. Музыка играла танго.

     Ко мне подошел Артамон.

     – Она уехала. Из-за тебя, – сказал он, когда начался новый танец и все смешалось в расхватывании безразлично пошевеливающих плавниками, но не уплывающих никуда рыбок.

     Я не понял:

     – Ты о чем?

     – Разве ты не знаешь, что она выходит замуж?

     – Людка?

     Еще не веря его словам, этой невероятной истории, я открыто назвал ее. Еще была какая-то слабая надежда, что я неправильно понял или тут что-то напутано. И что сейчас все выяснится. Непременно выяснится...

     – Да.

     Я смотрю на него и уже понимаю, что это – правда.

     Но такого не может быть... А если… И почему для меня?

     Это, наверно, сон... Вот они, эти же самые знакомые ребята      и девчонки, танцуют  и ничего с ними не произошло... Я ведь вижу, что все – как было. Вот они – рыбки, и вот – щука. А вот –  Артамон.

     Ну зачем он здесь? Его не надо... Рогозник... Давай, нарвем ей цветы... Надо взять себя в руки.

     Я посмотрел на Артамона:

     – Ты его знаешь?

     – Это Димка-баскетболист. Он был здесь на первой смене, а к нам, на вторую, приезжал на открытие. И был потом пару дней.

     В памяти отчетливо всплыло: мойка, гора еще не вымытой грязной посуды и застывший в стойке «раззява» Артамон; стройная фигурка, удаляющаяся в темноту; кто-то поворачивает два раза ключ в двери остаповского домика.

     Но как же я не понял все это? Ведь понял я Артамона... Или мне не хотелось тогда понимать? Неясно только, почему у этого Димки-невидимки оказался остаповский ключ?

     – И еще его друг, Валерий, тогда, на баскетбольной площадке, заехал тебе как следует по носу.

     Я снова перестал его понимать.

     – А потом вы остались вдвоем. Ты сорвал ей несколько ромашек. Извини, что я это видел.

     «Тогда, когда я и сам еще ничего точно не знал, другие, выходит, уже все понимали?..»

     – А может, еще и Остап вас видел вдвоем?

     «Остап нас видел. Но при чем здесь Остап? Впрочем, не все ли теперь равно?»

     Мы помолчали. Я сумел найти в себе силы поблагодарить его взглядом и пошел…

     Когда я снова пришел в себя, то увидел, что ноги сами занесли меня к старому пню недалеко от озера, где мы разыскивали дорогу муравьев.

     В кромешной темноте пень обозначился каким-то холодным отталкивающим свечением. Словно у него были глаза. Несколько глаз. Я коснулся его, а потом опустился на землю и обнял его обросшее мохом, но все еще крепкое корневище.  

     Наверное, я пролежал так довольно долго, потому что, когда снова поднялся, взошедший за лесом месяц был уже высоко. Кругом было черно, и только озеро сверкало пятнами серебряной воды в разрывах слабо колышущегося тумана…

     Я подошел к нему и стал раздеваться. Заплыв на середину, перевернулся и посмотрел наверх. 

     Маленькое желтое светило висело высоко в вышине, разливая вокруг блуждающий свет. Тусклые в застывшем свете-киселе звезды Большой Медведицы, которые – первые – показала мне мать.

     Далекое детство, снежные сугробы, ледяное небо. Пробирающий до костей сорокоградусный мороз, но я еще посмотрю  И еще… Еще чуть-чуть и конец… Все! Скорее домой!

     Что-то, казалось, давно знакомое, но позабытое пришло и как будто требовало от меня чего-то. Как если бы я должен был сделать то, что не сделать было невозможно. Перестав работать,  я медленно погрузился в воду.

     Внизу было темно, но мне не было страшно. Коснувшись дна, я мгновение задержался и затем резко выпрямился и вынырнул на поверхность. Стараясь по возможности не шуметь – понимая почему-то, что это сейчас недопустимо, – поплыл туда, где начиналось заросшее камышами затаившееся болото.

     Месяц скрылся за облаками. Болото накрылось мглой. Я плыл среди белых лилий и синих звезд.

 

 

 

МОЖЕТ,  ЗАВТРА  НАС  НЕ  БУДЕТ...

 

 

В конце первой декады августа вторая смена закончилась и началась третья, «спортивная». Жизнь в лагере шла своим чередом: каждое утро радист будил обитателей палаток мелодией «мальчика», который еще молодой, после чего начиналась зарядка.

     Теплое время уже окончилось, и мы после разминки не ходили купаться на озеро. Через два часа после завтрака, если не было дождя, начиналась тренировка. Каждый третий день был «разгрузочным», когда мы играли в баскетбол или футбол.

     Двадцатого августа началась лагерная спартакиада, в которую входили комбинированная эстафета и турниры по баскетболу и по футболу. В эстафете я греб в лодке по пруду. Когда-то я занимался спортивной греблей и потому понимал, как управляться     с лодкой. И знал, что на двухсотметровой дистанции в ней можно выиграть секунд десять–пятнадцать, которые можно было столь же легко растерять на следующем этапе – пятидесятиметровом заплыве с эстафетной палкой в руке. Где все и решалось.

     Но лодка была штукой коварной: тот, кто прыгал в нее после бега по берегу, должен был именно прыгать и точно посередине, чтобы не завалиться набок.

     А еще важнее было ни в коем случае не пытаться отталкивать ее корму от берега. Последнее, казалось бы, дает преимущество, так как лодка при этом быстрее набирает скорость. Однако берег у пруда круто уходил под воду, и потому тот, кто отталкивал лодку, сделав всего один шаг, сразу же оказывался в глубокой воде и повисал, как грузило, на ее корме. Что и случилось с баскетболистами, первыми прибежавшими  к своей лодке.

     Длинный Валерий, который «заехал» когда-то мне по носу на баскетбольной площадке, видимо, тоже хотел помочь своему гребцу и через две секунды оказался подобно мочалке вытянувшимся за кормой.

     Наученный строго-настрого «только прыгать», пришедший за ним наш лыжник выполнил все, что ему было сказано, и мне можно было теперь грести. Но прежде я зачерпнул веслом полведра воды и плюхнул ее в разинутый от изумления рот.

     В эстафете мы победили, а боровшиеся с нами баскетболисты неожиданно для всех заняли последнее место после того, как «этот длинный болван» упал с лодки, а потом еще и начал тонуть. Пришлось спасать.

     В прошедшем затем без особых приключений баскетбольном турнире нам, как и надеялись, досталось второе место. И стало ясно, что для того, чтобы стать победителями турнира, мы должны были в оставшейся у нас последней игре «не очень плохо» – без разгромного счета – сыграть в футбол с футболистами. Начиная с этой игры я и вернулся к жизни.

     «Хорошо, что это все когда-нибудь кончится». Эта невеселая мысль, как ни странно, помогает выжить в, казалось бы, самых, что ни на есть тяжелых личных трагедиях. Наверное, есть и другие, более достойные мысли. Но меня тогда спасла именно эта.

     Все это время я как бы не жил, а только ждал, и время действительно делало свое дело. Перед игрой с футболистами я пошел в лес. Что-то тянуло меня к зарослям папоротника, но, увидев их, я повернул и пошел к опушке. Сейчас – только футбол.

     Футбол – это та же жизнь. С той лишь разницей, что время      в нем заключено всего лишь в двух таймах игры. Но все законы, которые управляют в жизни, здесь – те же самые, ограниченные, правда, тем, что на поле не бывает любви, а есть только – борьба.

     Однако в борьбе, если в жизни есть вообще какой-то смысл – а он для одних есть, но для других его нет (и тогда уже, как сказал один знаменитый француз, «это надолго»), – главным является не «радость борьбы», как полагают немцы, а – победа.

     Борьбу можно спланировать, но победа достается сильному духом. И потому в предстоящей игре с футболистами, которые, как и немцы перед войной, были тоже сильны подготовкой и так же уверены в своем превосходстве, можно было бы – имея целью не допустить разгрома – попробовать показать им расставивший все по своим местам 1941 год.

     Уверенные в победе и невозмутимые, как римские легионеры, футболисты сразу пошли в атаку. Перед ними был не то, чтобы противник, а так, «нечто промежуточное», на которое просто надо было потратить какое-то количество их личного времени.   И не больше того.

     Они шли в атаку в лоб, через центр, легко и небрежно обыграв наших двух игроков. Это был если не самый простой, то самый короткий путь к нашим воротам. И бороться здесь с ними их же оружием было практически бесполезно.

     Но и оружие – оно тоже бывает разное.

     Мне досталось играть свободным защитником. Увидев, как Даня, выдвинутый на место центрального нападающего, сыграл  в короткий пас со своим напарником с длинным приплюснутым носом, оставив за своей спиной нашего глубоко задумавшегося игрока, который уже не видел ни Дани, ни мяча, и вышел к нашей защитной линии, – я отошел назад, нарочно отпустив слишком далеко вперед своего центрального защитника, и приготовился    к рывку вперед.

     Даня заметил мою «ошибку» и неожиданно несильным, но точным, хорошо отработанным ударом послал мяч мимо защитника вперед к штрафной, на свободное пространство. А сбоку      в прорыв уже набегал второй форвард. Но он не успел: перед самым его утиным носом я срезал мяч на край поля.

     Они опять пошли в атаку. На этот раз я слишком подтянулся   к защитнику и приготовился к рывку назад, надеясь на свою скорость. Они немедленно навесили на штрафную, но я снова оказался первым и откатил мяч своему вратарю.

     Это были пока примитивы, работающие на отсутствии знаний о тебе у опытного противника, и всю игру было на них не продержаться. Однако главное, на что в них можно было рассчитывать, мы достигали: как и тогда, летом–осенью сорок первого, «они» только проникли в пространство. Но не разгромили,           а лишь обнаружили ускользающий от них повсюду «дух».

     Сейчас им придется перестраиваться. Вот только что предпримут они теперь? Момент был критический: в борьбу включался интеллект против интеллекта.

     Но прежде чем начать сражение по всему фронту, как это делается против уважаемого противника после первых маленьких неудач, с тем чтобы провести разведку боем общей силы неприятеля, Даня просто взял мяч и пошел один на наши ворота.

     Так семнадцатилетний верзила-двоечник с холодным лицом местного тирана играет обычно с дворовой шпаной. То же было  и здесь: красавчик Даня, прищуривший глаза – такой ушедший    в себя «профессор», – как-то неожиданно, только показывая, что хочет отдать пас, прошел всех, и я остался с ним один на один.

     Сделав короткий резкий удар вправо, он сам пошел влево и по-кошачьему ловко обошел меня. Сзади оставался один вратарь.    И перед ним был Даня. А мяч был у меня.

     Вратарь глядел на Даню, а Даня – на вратаря. Мышка была – вот она, но у кота-джентльмена куда-то подевались нож и вилка.

     Всякий нападающий имеет свой излюбленный прием, который применяет почти всегда, если уверен, что у противника не приготовлен контрприем. Даня уже применил дважды и очень неплохо короткий точный удар вперед и немного в сторону, на который, играя загорелым до черноты телом, он ловил защитников, и я имел поэтому право рассчитывать на его повторение. И забрал мяч из «пустого» места. А потом катнул его вперед и выбил         к своим, бродившим, как понурые козы, нападающим.

     Мимо не торопясь, с равнодушным видом прошел Даня. Теперь он должен снова пойти против меня один на один. Не сразу, но должен. Это становилось делом престижа – его, но не его команды. И ему надо будет в этом «помочь».

     Даня, однако, не был похож на тупого зверя. Он отошел назад и говорил что-то вполголоса своим слегка попритихшим товарищам. Сейчас, возможно, будет предпринят тот настоящий штурм, где нам без потерь, по-видимому, не обойтись. А потом он попробует раздавить меня.

     В нашей команде я был капитаном и как капитан крикнул всем, чтобы немного оттянулись назад.

     И штурм начался.

     Первая эшелонированная атака с использованием всех их «боевых сил» была произведена настолько быстро, что мы едва ли успели вообще понять, что происходило на нашей половине поля. Прошедший по краю игрок отдал мяч немного назад, в середину, а ждавший уже этот пас полузащитник, не задерживая, послал его снова вперед, по центру, создавая угрозу лобового прорыва.

     Центральный защитник и я бросились закрывать увиденную разыгрывающим брешь, но мяч, отправленный по-стрельцовски мягким выверенным ударом пяткой назад, уже катился обратно,  в сторону центра поля, на свободное пространство.

     Но свободным оно было только от нас. И вбежавший в это расчищенное от защиты место игрок-тяжеловес пушечным ударом направил мяч в направлении наших ворот. Но не попал.

     Еще через полминуты я уже валялся на земле, приняв на себя такой же удар, только нанесенный с более близкого расстояния,  и не мог разобрать – ни где сейчас мяч, ни куда они перебросят на этот раз свою «тяжелую пушку». Если так пойдет, то – совсем немного, и от нас ничего не останется…

     Наше спасение было в одном: контратаковать их в штыки, взяв каждого из них в жесткий прессинг, в расчете на свою беговую выносливость. И на готовность к отчаянному сопротивлению.

     Как капитан я должен был отдать этот приказ. И я его отдал.

     В прямом штыковом бою говорить о каких-то продуманных «интеллектуальных» схемах не приходится. Здесь важно другое. Для нападающих – это «огонь атаки», который мгновенно бросает тело туда, где видны неуверенность или случайно сложившаяся ошибка защиты. Для защищающейся же стороны главной является «воля». Ни при каких обстоятельствах, даже когда уже кажется, что поражение неминуемо, защита не должна, не имеет ни малейшего права уступать и сдаваться.

     И «воля» осаживает «огонь».

     Но все же еще остается мастерство. А оно у атакующих нас футболистов было заметно выше. В этом штурме они забили нам («пушка») первый гол, а затем, после длинного красивого навеса, – еще один. И на этом игра постепенно успокоилась.

     Даня после этого попробовал несколько раз пройти «сквозь» меня, но это ему «не позволили». В борьбе, однако, ничто не начинается и не заканчивается тем, что бывает видно со стороны. Победа приходит раньше, чем забивается гол, через ее (победы) ощущение, ее витающий над полем дух. А после забитых голов (или даже одного гола) в какой-то момент приходит понимание, что «игра сделана». После чего ее надо только довести.

     Этот «дух победы» создается настроенностью на победу, еще до игры. И поддерживается поведением во время игры. Как и в бою. И как в бою, так и в игре витающий над полем дух видит все, и в атаке, когда «огонь» нападающих оказывается по-гвардейски безрассудно-смелым, он «опутывает» ноги защитников    и заставляет их спотыкаться в самый ответственный момент. Или же, наоборот, «заливает огонь водой», когда противостоящая нападению воля оказывается героической.

     А главное – дух не умирает. И продолжает делать свое дело, когда солдат свое уже сделал. Даже когда погиб.

     Этот дух и стреножил Даню, после чего он в игре против меня начал делать ошибку за ошибкой. Он показывал мне «уход»         в одну или другую стороны, а я все видел и не верил ему, и выцарапывал у него в действительности неподвижно лежащий мяч. Он замирал, а я уже знал, что сейчас он попробует провести мяч между ног, «в очко». Тут достаточно было перенести тяжесть тела на одну ногу (что нельзя делать, когда ждешь обводку), освободив другую для мгновенного перекрытия «очка».

     Он ничего не понимал, а когда наши нападающие в толчее после подачи углового еще и закатили в их ворота ответный гол, то вообще отошел назад – предпочтя не рисковать победой в потухшей игре с каким-то неправильным противником, который давно уже должен был бы сложить оружие. Но было уже поздно.

     Направленный к этому времени против него дух его уже не отпустил. Он заставил его грубить, и после одного из таких инцидентов, случившегося в их штрафной, судья решительно назначил пенальти в их ворота.

     Это уже могло превратиться в сенсацию. Бить поручили мне.

     Я взял коричневый шероховатый мяч и поставил его на одиннадцатиметровую отметку. Потом посмотрел на вратаря. Сейчас только он мог спасти свою команду от унижения. Игроки и зрители замерли в ожидании.

     В этом поединке между бьющим пенальти и вратарем есть что-то несправедливое, даже жестокое. Потому что гол владеющим техникой удара игроком забивается почти всегда, а причина, по которой судья назначил это «высшее наказание», носит нередко чисто формальный характер. Симпатии зрителей в таких случаях склоняются в сторону вратаря.

     Вратарь стоял, опустив свободно руки в перчатках и глядя куда-то в сторону. Похоже, он даже не собирался занимать стойку. Вся его поза выражала пренебрежение к происходящему, как будто речь шла не более чем о затянувшейся разминке.

     Великолепный малый! Еще до удара он выигрывал поединок.

     И он его не просто выигрывал, а выигрывал между прочим. Чтобы потом, после неудачно пробитого пенальти, спокойно выбить мяч в поле и встать в ту же «неизменную» позу. Заранее победителя.

     А неумело пробить должен был – я.

     Это не кто-то, а именно я должен был пробить неумело! А потом всю жизнь вспоминать, как проиграл этому наглому парню. И кусать в бессилии локти от того, что когда-то упустил эту единственную возможность…

     Ну что ж – «погоди сука!..» Вот оно, это мгновение, которое, если его упустить, будет потом вспоминаться всю мою жизнь.    И вот этот «заранее победитель», который желает мне унижения. Стоит еще передо мной.

     Так постой же, гаденыш, еще… Секунда, вторая, третья…

     Гори, гори! Пошеве-ли-ись… Я резко поднялся на носки – пошел! Сейчас я отчетливо видел все – и мяч, и куда надо бить.

     Разбежавшись, я размахнулся с прицелом налево и, чуть-чуть задержав удар и дав ему дернуться в эту сторону, силой всех своих восьмидесяти килограммов хлестанул расслабленным в последнем шаге мыском в том, до его начавшегося прыжка еще ни ему, ни мне не известном направлении, которое говорило с этого момента, что наши взгляды на направление его прыжка как бы несколько не совпадают...

     Этот исполненный им над самой землей прыжок-бросок был, пожалуй, даже красив. Но он мог его и не делать. Мяч, прочертив по дуге, пудовой бомбой ударил в верхнюю перекладину и влетел в сетку. Ворота загудели от тяжелого удара.

     Чуть не промазал… Мне на мгновение стало плохо.

     Какое же счастье, что в последние секунды перед ударом мне вспомнилось про это – «суку»... С манной кашей. А то ведь мог бы и проиграть – я же все хорошо понимал. И знал, что счастье слегка отравлено. Но другие, правда, этого не знали.

     Теперь полагалось повернуться и пойти на свою половину поля. Зрители что-то кричали. Кто-то подбежал и дружески крепко хлопнул меня по плечу, кто-то пожал на ходу руку.

     Понемногу стало доходить: это – победа! Для нас это была победа. Пусть где-то и не настоящая, может, даже случайная, но мы «их» сегодня – остановили. Как в декабре сорок первого, когда нам, считается, тоже повезло – с морозом. Однако победа есть победа, а все остальное – это было теперь от лукавого.

     – Долго же они упирались, – сказал кто-то из зрителей, когда мы покидали поле. Я оглянулся: это был Жора, наш лыжник, мальчик тихий и незаметный, который однажды, во время зарядки, пытался не очень удачно пожонглировать, быть может, тем самым мячом, который судья уносил сейчас с поля.

     И в это время один из запасных футболистов, тоже одетый      в спортивную форму, но не игравший, а сидевший тут же, вместе со зрителями, на единственной скамейке около угла поля, неожиданно, развернувшись, «двинул» Жору по уху.

     Поскольку драки как таковой в общем-то не было, этот эпизод сначала остался незамеченным. Да и успех как-то сглаживал все обиды. Но когда пришли в лагерь, то после чьих-то запальчивых слов вызвал острые разговоры.

     Живший в соседней палатке представитель комитета комсомола института, услышав шум, ввязался в эту разборку и предложил позвать футболиста. Тот пришел, посвистывая песенку, и, небрежно остановившись на входе палатки – руки на веревках-растяжках, нога за ногу, – сказал на предложение объясниться, что Жоре досталось, видимо, «по ошибке».

     – Пардон, – сказал он, оглядев нас холодным взглядом круглых совиных глаз, щелкнул пальцами и ушел. Такой крепенький толстячок-боровичок. Мы чувствовали себя как оплеванные.

     История эта получила известность. Не знаю, кто подал идею, но только вечером весь лагерь отказался идти на ужин. Пошли одни футболисты.

     Чувствуя, что «масса» пытается противопоставить себя им, они бросили новый вызов: покончив со своим ужином, перешли на наши столы и стали на глазах у всех есть по второму разу. По  очереди подходя к раздаточной, где маячили белый колпак и нос картошкой, они что-то там «принимали» и с хохотом возвращались в зал.

     Решено было ночью избить их.

 

     Я не ходил больше на танцы и вечером, перед отбоем, пошел искупаться. Вода была холодная, но я все же разделся и вошел     в нее. Отчего-то хотелось узнать: будет ли и на этот раз так же нестрашно проплыть в темноте к болоту?

     Оказалось, что – страшно. Но я заставил себя и поплыл.

     Полный всколыхнувшихся ощущений, горьких и светлых одновременно, я возвращался в лагерь. Около танцплощадки меня остановил повар.

     – Эй, Ворона, – позвал он меня и взял за рукав. – Я тебя давно жду. Ты, говорят, музыку пишешь. Песни, значит…

     Он как-то неловко засмеялся-гоготнул. Меня передернуло.

     «Чего он хочет?» – Не зная, что отвечать, я смотрел на него.

     Но он что-то долго молчал, пристально глядя в глаза и так и не выпуская рукав. Видимо, думал – как ее пишут или куда, кроме как к печке, можно еще приносить дрова. Никуда и никак.

     – Отпусти рукав.

     – Ты мне напишешь музыку? – Он приблизил ко мне свое лицо. – Знакомая у меня в санатории, понимаешь? Образованная такая, в очках.

     Теперь он уже спросил-гоготнул. И почесал у себя за ухом.

     Напишу, конечно. Вот только одно не очень понятно: почему он сам лезет мне в лапы? Неужели это все еще – дух?..

     Я задумался, кажется, слишком надолго. Он покраснел и дышал как-то часто, с сипящим звуком – у меня в нем все вызывало отталкивающее раздражение, – но ни разу не опустил наглых белесых глаз.

     – Дарить что ли будешь?

     – Ну да. Я тебя не забуду. – Он оживился. И почесался.

     – Понятно… – У меня уже была готова «идея».

     – Я знал, что ты парень что надо. И все понимаешь. – Его глаза забегали и скосились, видимо, от удовольствия. – Я и бумагу тебе припас.

     Он передал мне лист разлинованной нотной бумаги, сложенный пополам. Распрямив его, я начал записывать:

 

                         Пой, ямщик, вперекор этой ночи,

                         Хочешь, сам я тебе подпою…

 

     – Такие стихи подойдут?

     – Это твои? – уже по-приятельски, но все равно как-то «нос набок», опять гоготнул он. Видимо, без этого не умел.

     – Нет, это Есенин.

     – А, Сергей. А она догадается?

     – Думаю, что догадается.

     – Тогда скажу ей об этом сам. А музыка будет моя. Тебе, и правда, не жалко? – Я уже ждал, и он гоготнул.

     Что-то гоготало в нем как бы само. Наверное, скушал живого гуся. Мне было не жалко.

     Я поставил скрипичный ключ и развесил на нотной линейке бемоли, а затем начал набрасывать нотные знаки: до, ми-бемоль, соль, ля-бемоль, соль, фа;  соль (низкая), си-бекар, ре, ля-бемоль, соль, фа, ми-бемоль;  до, ми-бемоль, соль, до (высокое)…

     Мелодия была проста и прекрасна, и мне было несложно справиться со своей работой. Он с интересом следил за мной.

     – Держи! – Я протянул ему «его» дважды выдающееся произведение. – Да не забудь перед ней про долгий и томный взгляд.

     Ну спасибочки!

     Он и впрямь был доволен собой. Еще бы: в этой сытой налаженной жизни он имел, как, наверно, считал, – все, что надо. Вот только «образованной» у него еще не было.

     – Я тебя не забуду! – повторил он.

     Я «безразлично» пожал плечами: да ладно…

 

     После отбоя бесшумные тени окружили палатку футболистов. Вышли человек сорок, от всех секций, кроме самбистов. Эти стали долго рассуждать о правильности выбранного пути, и их посему послали к чертям.

     «Уж не от трусости ли записываются в самбо?» –  подумалось мне. Уже в самом названии этого вида борьбы – самооборона без оружия – было для меня что-то отталкивающее. Объяснить этого я не мог, но однажды, посетив их занятие, которое вел сам Харлампиев, и поучившись на нем падать – с этого начиналось самбистское «образование», – я больше ходить туда не захотел.

     Возможно, каждому – свое. Но только в реальной борьбе, как мне это виделось, главным является настроение и рожденный им дух. Как в атаке, так и в обороне. А не заранее отработанные приемы. Наконец, можно, зная куда идешь, иметь простое оружие – во-первых, крепкую обувь на волчьих ногах, а во-вторых, например, молоток с продетой сквозь дырку в рукоятке петлей – эту самую настоящую палицу. И не ходить – в лесу ли, или по жизни, что почти что одно и то же, – с «гордо поднятой головой», если знаешь, что ты не из «избранных», а –  волк-одиночка. Но, может, в самбисты как раз и идут те, которые – не из «не избранных»?

     Есть у них и в самом деле просматриваемые общие черты – эти их коренастые фигуры и уверенная походка вразвалочку. Что-то они мне напоминали... Какие-то бурки, какой-то хлыст, чья-то медленная походка вразвалочку… Откуда все это? Я где-то мог это видеть уже? Или же это, и правда, было, но не со мной?

     Возможно, это было с отцом? И это он и видел все это, попав  в 1938-м на «сталинскую» стройку в Комсомольске-на-Амуре?

     Когда нам кажется что-то, то это где-то уже должно было быть? Или же это только будет еще? Как бы узнать про все это…

     Раздался негромкий свист, и я перерезал свою угловую веревку. Палатка осела, но все еще продолжала стоять: держали центральные столбы. Кто-то тихо скомандовал, и мы с силой потянули наш конец. Столбы, наклонившись, медленно повалились набок, увлекая брезент.

     Ни одного голоса, ни одного движения изнутри. Нас предупредили,  что футболисты, догадываясь, что против них что-то готовится, притащили в палатку железные арматурные прутья. Поэтому их и «накрыли», и теперь прутьями можно было воспользоваться, только выбираясь наружу поодиночке. Что было сложнее, к тому же еще надо было найти правильное решение: что высовывать вперед – «страшный» прут или голову-кочан, которой можно было что-то увидеть? Или же сидеть до утра под брезентом, на котором в ночи пляшут черти. С кольями и дубинками.

     Кто-то включил фонарик. «Надо погасить» –  успела прийти последняя мысль.

     – Артамонов! – раздался голос начальника лагеря.

     Облава! Опервый

     Тотчас в лесу словно пронесся ветер, и мы, прикрывая от веток глаза, мгновенно растворились в елочках и зарослях бузины. И исчезли, ныряя под задние стенки своих палаток.

     Тишина. Все спят. Только у футболистов какое-то движение.

     Артамон! – тихонько позвали из тишины.

     Но его с нами не было.

 

*          *          *

 

     На следующий день было объявлено общелагерное собрание. Судили Артамона.

     Перед началом ко мне подошел повар и, взяв за рукав, стал вполголоса рассказывать про состоявшееся свидание, торопясь    и заглатывая – он это делал, дергая свою голову с картошкой посередине, – слова:

     – А когда я вытащил из кармана ноты и говорю ей: от меня к вам, она, ты знаешь, прямо опупела. Нет, Ворона, правда, жалко, что ты не видел. Надо было взять тебя. Ты бы сидел в кустах…

     – Рассказать анекдот про грузина? Он никак не мог понять: почему «квас» пишется вместе, а «к вам» – раздельно? – Мне было неприятно его соседство на глазах у всего лагеря, и я через смех пытался высвободить рукав. «Подожди-ка ты до завтра!»

     – Концерт! – сказал он уже просто так и отпустил рукав моей куртки, видя, что я не поддерживаю почему-то разговор про такую «классную» тему, как любовь. – Дурак этот Артамон, связался с футболистами. Остап ему покажет!

     – А что? – Я задал вопрос, как мог, безразличным тоном.

     – Да так. Тебе это знать не обязательно, – подмигнул он мне.  В глазах его промелькнула искорка злобы. Если ко мне, то вроде бы еще рано…

     Он прошел вперед и сел на специально принесенный для него стул, который услужливо держала одна из работавших на кухне местных козочек. Я отошел к своим, сидевшим на задней скамейке «театра» под открытым небом.

     Начальник лагеря попросил тишины и начал собрание.

     – Вчера мы были свидетелями хулиганского поступка Артамонова, пойманного с перочинным ножом, которым он обрезал веревки одной из палаток. Мало того, что он нарушал режим, но это, с позволения сказать, «мероприятие» могло закончиться куда хуже. Гораздо хуже! – он подчеркнул последние слова. – Представьте, что обозленные ребята выйдут, чтобы схватить хулигана, а он – с ножом…

     «А чем же еще перерезать? Или перегрызать зубами?»

     – Это неправда! Они были первыми, когда ударили меня и еще сказали потом, что – по ошибке!.. Я про футболистов! – маленький Жора, красный от волнения, вскочил в первом ряду. – И вообще их никто не любит. Я, это было у пруда, хотел поиграть их мячом…

     По собранию прокатился смешок. Жору усадили, пообещав потом разобраться, за что его били по ошибке. И заметили, что все подобные случаи надо выносить на общественные собрания. Как это сделали футболисты.

     Жора вскочил снова, но сидевшие сзади девчонки дернули его за куртку, и он провалился-исчез в людской массе, опять рассмешив собравшихся.

     Остап сказал еще что-то правильное и закончил свое выступление выражением уверенности, что собрание разберет этот поступок и осудит хулиганские действия.

     Слово дали представителю комитета комсомола. Это был в общем хороший, но не всегда понятный нам парень – «не из нашего города». Держался со всеми он подчеркнуто приветливо, даже расспрашивал (а не только спрашивал, как это принято у «них») – как дела? – но почему-то в общении с ним, аккуратным и подтянутым, чувствовалась необходимость всегда, независимо ни от чего, тоже быть таким же бодрым и приветливым. Это был его стиль, известный еще со школы («Дядя Степа утром рано быстро вскакивал с дивана…»), но что-то в этом стиле «бодрого и веселого» было выше моего понимания.

     Вот и сейчас он поднялся, встал перед собравшимися, помолчал, показывая паузой и глазами, что он всех нас очень любит и уважает, и хорошо все понимает, и затем сказал какую-то незапоминающуюся речь, закончив ее предложением всем нам жить дружно и не ссориться между собой.

     – Ведь делить вам, в сущности, нечего, – сказал он, протянув   к нам ладонью вверх руку. – Помиритесь, и все образуется.

     Вслед за ним поднялся повар. «Этому-то чего?» – с удивлением подумал я.

     – Я тут выступаю от обслуживающего персонала, – сообщил он последнюю новость. – Мы все возмущены поступком хулигана Артамонова, нарушавшего покой и порядок во время сна. Да еще с перочинным ножом. Мы это, значит, возмущены. И считаем… Да, мы это так все считаем, – в его голосе, к моему удивлению, появился необходимый для данного места «металл», – что он, хулиган Артамонов, заслуживает справедливого наказания. Как мы обсуждали этот вопрос с начальником лагеря Остапом Петровичем, так мы… То мы… В общем, и мы согласны, чтобы исключить Артамонова из лагеря. Да, и чтоб не забыть сообщить в институт, – спохватившись добавил он, опустившись было на свой привилегированный стул, но вскочив торопливо снова после того, как сидевшие тихо и аккуратно в чистых белых халатиках, прямо и неподвижно, ручки на коленях –  ну точь-в-точь как статуэтки египетских кошечек – сотрудницы «обслуживающего персонала», дружно явившиеся на чужое собрание, вдруг задвигались и стали дергать его и что-то лихорадочно нашептывать.

     – И вообще, – повара, похоже, понесло, – в этом поступке, может, есть что-то еще. Может, даже…

     В передних рядах вдруг раздался девчачий визг, заглушивший речь повара, и затем несколько рук вытолкали оттуда Жору.

       Уйди, дурак! – моя знакомая «конопуха» с одной растрепанной косой колотила его по спине.

     Повар, еще не досказавший до конца свою прокурорскую речь, хлопал глазами.

     – Уходи же, дурак! – громко повторил кто-то, обращаясь откуда-то из темноты, очевидно, к Жоре. Кто-то засмеялся, но тут же осекся.

     Предложения об исключении Артамона из лагеря, которое было бы высказано Остапом, однако, не было. Видимо, повар все это время продумывал порученное ему «выступление от народа» и немного поспешил, пропустив мимо ушей начальственную речь. Но еще опасней было последнее, «инициативное» предложение из кухни – передать дело в институт.

     Остап, словно налитый свинцом, сидел не шелохнувшись. Можно было представить, о чем он сейчас думает, глядя на повара. Находившийся рядом с Остапом на сцене деревянной площадки-театра, где развертывался весь этот «героический» спектакль с попавшим в плен незадачливым «врагом народа», представитель комитета комсомола начал хмурить брови, похоже, тоже начиная что-то соображать. Молчание затягивалось

     Сбоку, длинный как жердь, стоял «подсудимый Артамонов», опустив голову с рыжеватым чубом и держа руку за руку. Кажется, он совсем не собирался оправдываться. Я поднялся.

     – Я хочу заявить, что тоже участвовал в этом «деле», – сказал я Остапу.

     В наступившей тотчас тишине собравшиеся все как один повернули головы к нашему последнему ряду. Но вокруг уже поднялись мои товарищи, тоже не желавшие прятаться за Артамона.

     Собрание было быстро закрыто «для выяснения новых обстоятельств», и мы разошлись по своим палаткам. Из присутствовавших на нем таким исходом больше всех мог быть доволен комсорг, который лишний раз убедился в мудрости философии никогда не падающей духом власти: «все образуется».

     Пришедший последним в палатку Артамон не отходил от двери-занавески и что-то высматривал через щелочку снаружи.

     Готовсь! –  Он поднял правую руку. – Все вместе. Во весь голос. Не бойся. Будем «грустить».

     Как стало известно из разразившегося затем скандала, после нашего ухода работники питания, задержавшись еще на некоторое время в «театре», продолжили обсуждение непонятно почему куда-то «не туда» повернувшего собрания. О чем они там говорили, надо честно признать, осталось неизвестным, но только когда они, наконец, поднялись и с опечаленными лицами начали расходиться по своим тараканьим норам, Артамон опустил свою руку.

     Э-эх, … твою мать!

     Натренированный им потихоньку «на случай» за целый месяц лагерной жизни теперь уже «мужской хор», с надрывом, громко, как из стоящего криво на заросшей мохом крыше радиорубки алюминиевого репродуктора, похожего на склонившую в зеленой траве головку-цветок лесную фиалку, выражая искреннее сочувствие несчастным пострадавшим, выдохнул эти самые грустные – они же молитвенные и спасающие – слова на свете.

     Возмущению услышавшего этот плач приставленного к супам из свиной тушенки кухонного персонала, кажется, не было предела. Тут же кто-то побежал к начальнику, и началось выяснение: из какой палатки они были облиты «этой гнусной бранью»? Но ни в одной из палаток никто не признавался. В нашей тоже.

     Однако поскольку «это» слышали все, а значит, кто-то в этом все-таки был замешан, то и было объявлено, что ругавшиеся –трусы. Заявляя  об этом, начальник лагеря, выстроивший всех на «линейку», почему-то смотрел на Артамона.

     «Ну признайся, Артамонов, – говорила вся его грузноватая  фигура. – И я тебя выгоню из лагеря».

     Зато все будет честно.

     Но на Остапа, как написано в одной известной книжке, только глядели чистые голубые глаза.

 

     – Ребята, я поймал его! Пошли бить! –  В палатку влетел запыхавшийся Жора.

     Кого это ты, мальчик-с-пальчик, можешь поймать?

     Но он лишь таинственно махал рукой, сияя улыбкой до ушей. Мы нехотя пошли за ним.

     Действительно, из леса неслись вопли и звуки отчаянного стука по дереву, как если бы кто-то очнулся под крышкой гроба.

     Тропинка, на которую тащил нас Жора, подпрыгивая от нетерпения, вела в лес, в сторону сортира, и я уже все понимал. Жора выследил «там» своего обидчика с совиными глазами и запер чем-то дверь. Это «чем-то» мы скоро увидели – упертую в дверь крепкую жердину, срезанную им в лесу.

     Мы подходили к «клетке с г… м и совами», как обозвал ее наш «птицелов», и звуки прекратились: видимо, пленница-сова увидела  в щель свою надвигающуюся погибель.

     Но тут у нас за спиной раздался знакомый начальственный голос, торжественно объявивший, что «это опять они».

     – Пардон! – Артамон услужливо открыл клетку и отступил, перегородив тропинку жердиной. Вышедшая из сортира «сова» по-орлиному гордо прошла мимо. И упала. Остап орал.

     После обеда тренер сказал нам, что двое футболистов, включая «сову», по приказанию Остапа тайно покинули лагерь.

     – А жаль, что вы их так и не отлупили, – добавил он. – Вас можно понять, но не надо было всем об этом рассказывать.

     В палатке, узнав о новости, приуныли.

     – А может, догоним? – Борька, посмотрев на часы, подал заставившую нас встрепенуться мысль. – Вот только по какой дороге они пошли?

     Через несколько минут два небольших отряда, по четыре человека в каждом, незаметно выскользнули из лагеря и направились бегом в двух направлениях. Я пошел с теми, кто решил проверить дорогу на электричку.

     Сначала попытка казалась почти безнадежной. Мы выбежали в поле, и впереди на целый километр не было видно ни души. Они могли уйти слишком далеко или пойти другой дорогой, на автобус или же через лес. Мы продолжали бежать.

     Миновали Середниково, разогнав по пути раскудахтавшихся кур, и, когда поворачивали на спуск к мосту, увидели впереди две фигурки с чемоданчиками. Это были они.

     Теперь спешить было незачем, и мы перешли на спокойный бег. Сзади просигналил грузовик, и мы отошли в сторону, уступая дорогу. Обернувшись на шум мотора, они увидели нас и все поняли. Неожиданно, побросав чемоданчики в кузов проезжавшей мимо машины, они запрыгнули в нее на ходу сами.

     Это было ловко придумано, но это была их ошибка. Мы увеличили скорость вдвое и, пока грузовик перебирался по бревенчатому мосту и затем, тяжело гудя, медленно поднимался в гору, легко обошли его и первыми выбежали на ровную дорогу. Остановились у обочины и стали ждать.

     Машина выбралась наконец наверх, и шофер начал переключать скорость. Я помахал ему рукой. Машина остановилась.

     «Зайцы» не ожидали такого оборота и теперь испуганно и    злобно глядели из-за борта.

     – Слезай!

     Они попрыгали, держа в руках свои чемоданчики. И тут вдруг стало понятно, что сейчас произойдет. Но изменить что-либо       в предстоящей отвратительной «казни» было уже невозможно.

     Парень попробовал было защищаться, попытавшись первым нанести удар ногой. Но он, по-видимому, не относился к тем, кто бьет и с лета, и из любого положения. И пока он «решительно» размахивался, два удара швырнули его сначала в одну, а потом    в другую стороны. Он выронил чемоданчик и в это время получил еще один удар – по круглому глазу, сваливший его на землю.

     Его боевой товарищ, размером разве что с певчую канарейку, второй участник не совсем удавшегося побега, стоял рядом растерянный и бледный и так и не решился вступиться за командира.

     Мы оставили их и, свернув с дороги, спустились к речке, чтобы остынуть и смыть в ее холодной воде чужую кровь.

 

*          *          *

 

     Утром, поднявшись задолго до подъема и еще до рассвета,        я тихо оделся и вышел. Сегодня был день отъезда, и я пошел попрощаться к Черному озеру.

     Уже приближалась осень, и повсюду были ее первые признаки: гонимые ветром пожелтевшие листья на застывшей воде   и промозглая сырость опустившегося тумана. То появляясь, то исчезая вновь в невидимых облаках, в небе, как символ одиночества и тоски, висела яркая утренняя звезда.

     Мысли перенесли меня к тому далекому дню, когда я свободный и такой счастливый шел по дороге в лагерь, а впереди была близкая, но еще не известная лагерная жизнь.

     И вот она уже позади.

     Как все-таки то, что происходит с нами, потом оказывается     и сложнее, но и как-то неинтереснее того, о чем мы мечтаем.

     Серый тусклый рассвет незаметно погасил таинственную и мрачную картину ночи, и вот уже солнечный луч, прорвавшись сквозь облака, залил все вокруг холодным золотом света. Желтое скошенное поле на том берегу и мелкая рябь на черной воде, заросли колышущегося под ветром тростника на краю болота…

     Я старался всмотреться в эту дикую красоту и, прикоснувшись, запомнить навечно холодную свежесть озерной воды.

     Почему-то мне вспомнился тот неяркий сиреневый цветок на длинной ножке, который тогда, по дороге в лагерь, я не стал срывать. Интересно, он тоже знает об этом?

     Я тихонько погладил веточку... И вдруг что-то словно напомнило мне, что я живу, что время идет. Что я все равно – люблю…

     Вернувшись в палатку, я лег не раздеваясь. Чувство тоски, нахлынувшее на озере, казалось, способно раздавить. Я понимал, что спасти меня может только время. И вот оно идет, идет     Но иногда не хочется жить.

     Я достал коричневую клеенчатую тетрадь и попытался уйти в ней в тот иной мир, где все «надуманно», но где – придумывая – я находил в это время единственное спасение:

 

Может, завтра нас не будет,

Может, кто-нибудь другой

Позовет и все забудет,

Будет петь, как пели с тобой –

«То не ветер ветку клонит,

Не дубравушка шумит…»

Ворон бьет крылом и тонет,

Стон над озером стоит.

Пой струна, звени гитара,

Про надежду и любовь

Расскажи мне в песне старой,

Уведи меня тоской

За звездою голубою,

В лунном свете над водой

Нас свяжи одной судьбою.

Нет надежды? Никакой?

 

     Все было ясно и горько. Я прекрасно видел совершенную ошибку – там, у озера, когда мы разыскивали дорогу муравьев, – которая оборвала неизвестное теперь уже продолжение моей жизни. Но может, это и есть моя настоящая судьба?

     Ведь я ж не спешил с решением и не чувствую растерянности неудачника. А если так, то – мне можно надеяться на что-то еще лучшее? И все действительно правильно: мне просто-напросто еще рано жениться?

     Наверное, именно так. Но в этом правильном решении было чего-то необыкновенно жаль.

………………………………………………………………………….

 

     В палатку вошел дежурный преподаватель и объявил подъем.

     – Это что, в честь закрытия нас не будят «а-я-мальчиком»? Или, может, началась война? – спросили его.

     – Не потому, – усмехнулся он. – Просто вчера радисту раскололи пластинки. Сразу все. Ядром, – добавил он. И ушел.

     Артамон тотчас полез под раскладушку.

     – А ведь правда, братцы, ядра-то нет.

     Мы повскакивали и пошли смотреть домик радиста. Нет, окно было целое, видимо, «те» сумели проникнуть внутрь. На пороге сидел радист, отвернувшись и глядя в сторону леса.

     – Разбили? – участливо обратились к нему.

     – Ядро я не отдам! – вдруг со злостью заявил он.

     – А мы соберем собрание.

     Он не отвечал, храня достоинство человека, призванного защищать на доверенном ему посту общественную собственность (оказавшуюся разбитой). И по его суровому и просветленному взгляду можно было увидеть и понять, что в скромности и смирении он исполнит до конца свой гражданский долг и, не жалея жизни, отомстит врагам (когда их поймают).

     Через полчаса к нему пришли снова:

     – Меняем ядро на репродуктор.

     Он прямо-таки задохнулся от бешенства, остановив на нас свой горящий взгляд. Мы ему улыбнулись.

     Однако сейчас и козе с рогами вместе с комсоргом могло быть понятно, что ему надо сдаваться. А значит, и всем, кто был хотя  и пониже комсорга, но, разумеется, выше козы (с рогами), – тоже.

     С поднятой высоко головой, как капитан на мостике не спустившего военного флага погружающегося в пучину, погибающего корабля, он все же открыл пискнувшую дверь и выкатил ногой восьмикилограммовое «пушечное» ядро. Так же молча ему показали пальцем на крышу. Репродуктор был на своем месте.

     После завтрака, разобрав порыжевшие от времени, солнца       и дождей наши армейские палатки, мы покидали лагерь.

     Мне передали записку от повара. Прочитав нацарапанные на оберточной бумаге замысловатые в изложении теперь уже бывшего друга-повара, похоже, побывавшего на втором свидании      с «опупевшей» дамой, известные народные выражения, хорошо понятные каждому интеллигентному человеку даже в написании дирижера (композитор не получился) над компотом и котлетами, я спросил: а где он? Ему бы очень подошел сейчас «задумчивый и томный взгляд».

     Но мне ответили, что он уехал на машине и сегодня, судя по всему, уже не вернется.

     «И к лучшему!» – подумалось мне.

     К тому же, еще раскрашивая носы, мне удалось подметить, что судьба не любит повторяться более чем дважды.

     А маэстро-повар, похоже, уже израсходовал предназначенный им их общей судьбой-кашицей второй – после «совы» – запас (на долгий и печальный взгляд).

     Иначе бы дух непременно проколол ему колесо.

     Впрочем, не только злости, но даже самого простого интереса к нему почему-то не было.

     Что же получается? Мы деремся с мелкими сошками, а надо, как нас учили всегда, – сражаться с большими?

     В этом и заключается смысл человеческой жизни?

     – «Взгрустнем», что ли? – предложил Артамон на прощание.

     Мы присели по старому обычаю и, выждав время и «прочувствовав момент», вздохнули хором, с расстановками:

     – Эх, … … …!

 

     Выйдя из лагеря, мы свернули на дорогу, по которой бегали на тренировках. Когда дошли до оврага, я остановился и посмотрел вокруг. Церквушка. Старый вяз во дворе. Речка внизу. Я понимал, что уже не вернусь сюда никогда.

                                        

                                                                                                       1971 год

 

 

Эпилог.  РЯБИНА  КРАСНАЯ

 

Январь 1995 года. Перед поездкой автора в ЦЕРН (Женева),

где им будет предложен метод «сжатия времени».

 

Прошло без малого сорок лет. Изо всех тех, с кем мы встречались       в спортивном лагере, в дальнейшем жизнь свела меня только с одним – баскетболистом Валерием. «Этим длинным болваном», который     в эстафете упал с лодки. И стал тонуть.

     В 1970-х годах, занимаясь проблемой распознавания изображений   в задачах физики высоких энергий, авиации и других, я пришел к выводам о существовании числовых характеристик красоты и чисел управления, отображающих ориентиры «истинного пути» (предопределяющих победы для одних и трудности для других, излишне полагающихся на силу ума). И использовал это для снижения затрат на создание программного обеспечения (на порядок и больше).

     На этом пути мной было затронуто проявление «русского духа»   с его загадочными уходами в мир настроений. Ведущими Россию, когда в этом «таинственном» мире присутствовало возвышенное и красивое, по дорогам побед. И показаны особенности создания этим «духом» во 2-й мировой войне русского боевого оружия – танка Т-34 с его могучей длинноствольной пушкой, пробивавшей броню немецких танков с недоступного для них расстояния, и другого (оружия).

     Но полученные выводы вступали в противоречие с «философией» нашего заидеологизированного общества, ибо поднимали на обсуждение запрещенный тогда вопрос о существовании в Природе управляющего начала. А потому мне («талантливому инженеру») позволялось использовать это только в решении собственных частных задач.

     Тогда мы с Валерием и создали научную лабораторию, которая просуществовала на деньги заказчиков – от авиации и разработчиков космических систем – до начала 1990-х годов, когда науку в России стали просто разрушать. Правда, уже безо всякой идеологии.

     Столкнувшись с этими житейскими трудностями, Валерий-Весы, способный все здраво взвесить и оценить, сумел перестроиться и, умудрившись пройти в действительные члены какой-то загадочной новой академии, стал проректором одного известного университета.

     Наверное, я не очень ошибусь, если предположу, что бывшие наши лагерные противники – футболисты сегодня руководят страной. Ибо власть получают те, кто ее очень хочет. А повар работает директором захудалого ресторана или же мелким мафиози, и у него, как    и прежде, есть «все, что надо». Радист, скорее всего, застрял в каком-нибудь телеателье. И ему по ночам снятся пушечные ядра.

     Написав в 1971 году по свежим еще следам основу этой повести,  я поехал на Черное озеро. А еще через двадцать лет, когда нам было предложено при поддержке Президиума Академии наук СССР разменять (частично) науку на бизнес, построил недалеко от него свой дом. Как потом оказалось – рядом с главным «футболистом» страны.

     Бизнес был не сложнее науки, и я, не успев еще разобраться в происходящем, замахнулся на строительство в этом прекраснейшем месте Подмосковья даже не на дом, а на целую «научную деревню».

     Но пришли «новые русские», и мои идеи, реализованные на этом этапе в досках и брусьях, «уплыли» под дулами пистолетов на соседние «стройки века». Заинтересовавшись происхождением мызной архитектуры которых, русский человек из близкого уже XXI века сможет догадаться, что в наше время наука была все же несколько возвышеннее, чем сменивший ее бизнес. И что у владельцев коттеджей-мыз с узенькими пирамидками на месте обычной крыши – по замечанию Вольтера, жившего в Фернее во Франции или перелетавшего в Женеву, когда счастье изменяло, – «это» было «надолго».

     И я не стал горевать. А вычислив первого, наградил его черной меткой «четвертого члена» бригады и улетел за птицей-счастьем       в Женеву. На озеро со светлой, прозрачной водой.

 

Журавль летит высоко

 

     Счастье может быть разным. Но я, как и написано на роду всем Овнам, как шел, опустив на врага боевые рога, так и иду все в одном и том же – где рядом хохот, проволока и собаки – «безумном и бессмысленном» направлении. И совсем недавно, перед поездкой в научный ядерный центр в Женеве, услышав по радио песню «Конфеты,

бараночки…», взял свою семиструнную гитару и из разных песен сложил новую, использовав для вошедших в нее есенинских слов придуманную еще в студенческие времена мелодию:

 

                                     Эх вы, сани! А кони, кони!                      (Есенин)

                                     Видно, черт вас на землю принес.

                                     В залихватском степном разгоне

                                     Колокольчик хохочет до слез.

 

                              Бараночки, медовы прянички,                        (Автор)

                              По снегу саночки летят, летят.

                              Конфеты, фантики, мелькают бантики,              

                              А санки катятся, их не догнать.

 

                                     Пой, ямщик, вперекор этой ночи,          (Есенин)

                                     Хочешь, сам я тебе подпою

                                     Про лукавые девичьи очи,

                                     Про веселую юность мою.

 

                              Бараночки, медовы прянички,

                              По снегу саночки летят, летят.

                              Конфеты, фантики, мелькают бантики,              

                              А санки катятся, их не догнать.

 

                                     Но и все же душа не остыла,                   (Есенин)

                                     Так приятны ей снег и мороз,

                                     Потому что над всем, что было,

                                     Колокольчик хохочет до слез.

 

                              Бараночки, медовы прянички,

                              По снегу саночки летят, летят.

                              Конфеты, фантики, мелькают бантики,              

                              А санки катятся, их не догнать

 

                                     Стаканчики граненые                     (Из репертуара

                                     Упали со стола,                              Аллы Баяновой)

                                     Упали и разбилися,

                                     Разбилась жизнь моя.

 

                              Баранки, бараночки, медовые прянички,        (Автор)

                              Летящие саночки – мне их не догнать.

                              Рябина красная, судьба несчастная,

                              Куда ты катишься, мне не понять.

 

     Сочинив последнюю строчку, я подошел к окну. За окном текла Волга. А я уезжал. И мне вспомнился Артамон, а следом пришли «самые грустные» слова на свете – для повтора окончания песни.

     На это совпадение во времени можно было бы не обращать внимания, если бы совсем недавно, и опять же по радио, я не услышал, что Пушкин заметил: «Бывают странные совпадения…»

     Однако, как скептически высказался Валерий, сумевший поймать высоко летящего журавля, – в жизни можно найти все, что тебе угодно. И искусственно нанизать на нить.

     Можно, конечно. Но можно и – потянуть за ниточку? И чуточку приоткрыть скрипучую дверь.

      А в щелочку, как известно, пролезть может только то, что очень хочет. И, накушавшись любопытства, обратно вылезти уже не может.

 

 

 

P.S. – 2002 год

(Деревня в Подмосковье. Автор со Светой Титовой, 7 лет)

 

                                     Светлый месяц растаял в тумане,           

                                     В ясном небе заря занялась.                  

                                     Тройкой коней, запряженных в сани, 

                                     Прозвенела судьба, пронеслась.                

 

                              Баранки, бараночки, медовые прянички,       (Автор)

                              Летящие саночки – мне их не догнать.

                              Рябина красная, судьба несчастная,

                              Куда ты катишься? Эх, (кузькина) мать!

 

Авторская мелодия:

 

 

Эх вы, сани! А кони, кони!

Фа, ми бемоль, ре бемоль, до, си бемоль (нижнее), ля бемоль (верхнее), соль бемоль, фа, си бемоль.

 

Видно, черт вас на землю принес.

Си бемоль, до, ре бемоль, до, си бемоль, си бемоль (верхнее),

до (верхнее), си бемоль (верхнее), фа.

 

В залихватском степном разгоне

Ля бекар (верхнее), си бемоль (верхнее), до (верхнее), си бемоль (верхнее), соль бемоль, ми бемоль, до (нижнее), соль бемоль, фа,

 

Колокольчик хохочет до слез.

Фа, фа, ми бекар, до (нижнее), до (нижнее), ми бемоль, ре бемоль,

фа (нижнее), си бемоль.